Ознакомительная версия.
Но в этот день после Панасовой хреновухи ноги пана слушались едва и выписывали такие зигзаги и загогулины, что если б оставляли следы на мягкой земле, то и их сверху можно было принять за какой-нибудь узор.
Наконец, дойдя до знакомой кочки, пан повалился на землю, подпер голову кепкой, чтобы в волосы не попала земляная труха, и полусидя задремал. По всему телу его прошла слабость, которая была пану не противна, а, наоборот, приятна. Томление превратилось в негу. То и дело пан, улыбаясь с закрытыми глазами, потягивал ногами и сладко постанывал в дремоте, пока не захрапел.
Проснулся пан быстро – то ли оттого, что в глубине леса гаркнула черная птица, а то ли от всплеска, какой бывает, когда что-то бултыхнется в воду. Пан прервал храп, вздрогнул, как от холода, который наконец добрался до него из земли, приподнялся и осмотрелся. Лес стоял таким, каким он и оставил его засыпая. Но только не слышалось журчания ручья. Пан потер глаза, присел на корточки, выглянул из-за кочки и негромко ахнул.
Оттуда на пана Степана смотрело озерцо – и неудивительно, что после хреновухи ноги принесли его не туда. А так как славой оно пользовалось нехорошей, то и всю приятную негу с пана как рукой смахнуло. Над озерцом поднимался туман – плотный, словно пар над миской с закипевшей водой. Пан уже хотел подняться, припав на одно колено, но тут со стороны озера – с противоположного его бережка – послышались голоса. Чего-то испугавшись, пан Степан снова осел, нырнул за кочку, снял кепку, прижал ее к груди и затаился. А чего он испугался? То ли шепотка, который хоть и вдалеке был произнесен, а прозвучал у пана под самым ухом, а то ли того, что птицы давно уж замолчали, а пан на это только теперь внимание обратил.
У озера показались две женские фигуры. Одна, прямая старушечья, шла впереди и приговаривала скрипучим шепотом: «Не оглядывайся. Не оглядывайся». Старуху пан, хоть и взглянул на нее мельком из-за кочки, сразу узнал. Не та ли то была старуха, встреча с которой на сельской дороге сулила недоброе, а уж застать ее на перекрестке и того подавно было к несчастью? Не та ли то была старуха, что уж если посмотрит на тебя, а ты с ней взглядом ненароком перекрестишься, то исхудаешь весь, изогнешься, силы жизненные разом потратишь, а новые набирать начнешь, только когда в январе Христос заново народится? И не та ли, что если войдет в церковь, так народ из церкви сразу повалит, а уж если войдет туда в Рождество, быть в селе большой беде? Бабка Леська была чистой ведьмой. А вот ту, что шла позади нее, неся склянку с водой, пан признать не мог – шла она, опустив голову, шаг в шаг ступая за бабкой.
– Три раза кругом обойдем, – проговорила бабка Леська, – а ты смотри не оборачивайся.
Они пошли вокруг озера, а пан тем временем высунул правый глаз из-за кочки. Над ней росло дерево, ветви которого, как надеялся пан, должны были закрыть его от женщин. Только теперь пан разглядел, что это за дерево, под которым он сидит. Старая липа. Ствол ее был мощный – обхвата не хватит. Посредине раздваивался и тянулся вверх такими толстыми стволами, что их можно было принять за два огромных дерева, растущих рядом. И вот в том месте, где липа делилась, ее прорубало дупло – но не в ширину насквозь, а вниз. Края его были обложены влажным мхом, словно в дупле том жила не птица, а какая-нибудь рыба выпрыгивала временами из озера и бултыхалась прямо в него, обдирая о края свои склизкие бока. Только знал ведь пан, что никакая рыба в этом озере не водится. Мертвое оно.
Шаги заскрипели прямо у самого его уха. То бабка и неузнанная женщина, обходя озеро кругом, сейчас шли мимо кочки. Вполголоса бабка произносила слова на неведомом языке, которые то скребли слух и шелестели, а то отодвигались, словно произнесенные через туман. Пан Степан обтер кепкой пот, выступивший на лбу, обнял руками кочку и продолжил следить за происходящим, подумывая еще и о том, что в другой раз, когда он выпьет самогону и язык его поразвяжется, будет что рассказать в хорошей компании. А потому пан решил запомнить все в мельчайших деталях, и когда бабка шла второй раз мимо кочки, он высунулся чуть выше, чтоб хорошенько ее разглядеть.
У бабки на голове был черный платок в мелкую ярко-голубую крапинку. Длинная юбка, обвисшим подолом болтающаяся у ног, черный жакет. Пан даже сумел разглядеть массивный крест на ее впалой груди. Но вот когда пан внимательней посмотрел ей в лицо, руки его почему-то ослабели, и он поскорей отвел взгляд. Бабка была нехороша – той странной нехорошестью, которую не ждешь встретить в человеческом лице. И если бы в другой раз пан выпил в компании и ему захотелось рассказать, что это было за лицо, то слов он, может, и не подобрал бы. В том лице как будто все было на месте, но и что-то лишнее было. А что – трясущийся пан не мог сообразить. Да и вроде если вот так трезвым взглядом посмотреть, то ничего лишнего и не было, а только почему-то все равно нехорошо становилось при взгляде на него. Особенно пугали глаза – большие, голубые, отражающие водный туман. Они торчали из ведьминого лица, словно и не ей принадлежали. А было так, как если б кто другой, больший размером, в ее тело влез да из него поглядывал.
Правым глазом пан прихватил и лицо женщины, следовавшей за ведьмой, и узнал в ней Дарку – дочку Омеляна, мастера, вырезающего к Рождеству из дерева вертепы. А уж такие болванки получаются – с отчетливыми чертами Христа народившегося и матери его Марии, что с заказами к нему едут не только из соседних карпатских сел, но и со всей Львовской области. Дарка эта – как пану не знать, когда об этом шепталось все село, – хвостом бегала за Богданом, а тот еще со школьных лет со Светланы, Тарасовой дочки, глаз не сводил. И теперь до пана начал доходить смысл происходящего, и он даже усмехнулся в усы, и от сердца беспокойство отлегло. И чего это ему пришло в голову такое – пугаться любовных приворотов? Нет-нет, в другой раз в хорошей компании почему бы и не рассказать, как Дарка любви Богдановой добивается – через магию, через ворожбу.
– Сливай, – сварливо сказала бабка, подойдя к самой воде. – Да не оборачивайся! – прикрикнула она.
Скукожившись, Дарка близко подошла к воде, окуная в него полы клешеного платья. Ухватив прозрачную склянку всеми пальцами, она ловко перевернула ее и выплеснула воду в озеро. Однако пан успел разглядеть бултыхавшуюся в склянке деревяшку, и нехорошая мысль о принадлежности этой деревяшки закралась ему в голову.
– Отойди, – бабка отстранила рукой Дарку, и та отступила подальше от бережка. – Стой тихо, – прошептала она.
Тут пан поежился: то ли показалось ему, то ли на самом деле дохнуло в лесу холодком. Солнце отступило в сторону села, откуда пан пришел. Теперь от земли пошел холод, как и положено в лесу на стыке зимы и весны. Пан спиной чувствовал, что лес позади него враждебен весне, не хочет ее принимать и что с зимой ему было лучше, может, потому, что зимой человека сюда не тянет и лес может бесчинствовать тут без человеческого огляду сам по себе. Нехорошо сделалось пану, липкий пот потек по его спине, особенно когда он услышал слова, которые бабка теперь, стоя к кочке спиной, произносила, нагнувшись к озеру.
– Спаси мене, Боже, яко внидоша воды до души моея! – произносила старая ведьма, и шепот ее, достигая озера, набирал в нем какую-то влажную силу и выпуклость, достаточную, чтоб накинуться на лес и поглотить все его звуки. – Углебох в тимеии глубины, и несть постояния, приидох во глубины морския, и буря потопи мя. Утрудихся зовый, – продолжила она, но тут пану уже начало казаться, что говорит не одна ведьма, а как будто слышится хор голосов вместе с нею – приглушенных, доносящихся из-под воды, но в то же время близких и липких, как тот самый пот, что течет сейчас по спине пана. В словах ведьмы он сразу признал церковный псалом – шестьдесят восьмой, даром с десяток псалмов он знал наизусть, и этот – в их числе.
– Измолче гортань мой! – продолжила та, переходя на шепотливый крик. – Исчезосте очи мои, от еже уповати ми а Бога… ихнего! – вдруг взвизгнула ведьма, заменив последнее слово на чужое – псалму не принадлежащее, а уж пан-то хорошо знал, что в этом месте следовало говорить не «ихнего», а «мого». – Бога чужого! – оглушительно застонала ведьма. – Чуждого! Деревянного! – продолжила она, и тут из ее рта понеслась чертовщина, которой пан и разобрать-то не мог, потому как некоторых слов совсем не признавал, а другие – святотатские и богохульные – даже и в мыслях повторять было погано. Она еще перемежала слова псалма с чужеродными, а некоторые произносила задом наперед, переставляла местами, и даже те, которые пану были хорошо знакомы, в непривычном порядке пугали и морозцем проходили по спине.
– Грехи мои от тебя спрятаны! – режущим визгом продолжала она. – Да постыдятся о мне терпящие тебе, Господи, Господи Сил, ниже да посрамятся о мне ищущие Тебе, Господи, Господи деревянный, сил! – закричала она, наклоняясь к воде и содрогаясь от внезапно проснувшейся в ней силищи. – Сил!
Ознакомительная версия.