– Рад, рад… – поспешно заключил человек в дубленке. – Хоть ты и злой стал с тех пор, а вижу – рад!
Дядя Паша негромко, страдальчески замычал.
– Ведь тебе как этим паренькам тогда было, столько же? Ладно, прости, не буду напоминать, прости…
Лед под дыханием дяди Паши плавился.
– А ведь мне сейчас любопытная мысль в голову пришла. Лет шестнадцать назад ты бы заревел от восторга, ты любил такие мысли, философствовал всё… Короче, слушай. В троллейбусе люди говорят так же свободно, как наедине. Других они считают чем-то вроде мебели. Ведь любопытно же! Здесь можно подслушать гораздо больше, чем, к примеру… я уж не знаю, где. И открыто, без ухищрений! Как тебе, дядя Паша?
Дядя Паша сосредоточенно дышал в стекло. Человек в дубленке резко припал к его уху и быстро зашептал:
– Почему ты на меня злишься? Я же тебя растормошить хочу, а ты злишься… Ведь я интересные вещи говорю, а ты не дурак, ты ведь отличником был – зачем злишься? Посмотри на тех пареньков: они же не просто так хохочут. Нарики, накурились травки и ну ржать! Послушай, у них сейчас разговор любопытнейший… Слушай!
– Ну прям, любопытнейший! – скептически произнес один из смехачей.
– Это ты к чему? – поинтересовался второй.
– Да вот, сказал кто-то, что у нас разговор любопытнейший.
– Ты гонишь! – убежденно заключил второй. – Докажь ведь, Леш. Ну вот… Так что ты, чувак, совсем. Тебя глючит уже. Кто мог сказать – этот бомж, что ли? – И паренек заразительно расхохотался.
Остальные зараженно заржали следом, но третий (Леша, которого просили доказать, что никто ничего не говорил) вдруг замолк и прошептал страшным шепотом:
– Тихо, парни: палимся!
– Палимся! – передразнил четвертый. – А кто всех зазвал в троллейбусе покататься? Палимся, ха-ха-ха!
Пугливый хохот вновь чертиком проскакал по головам парнишек и притаился. Они продолжили переговариваться.
– А знаете, парни, где сегодня самая крутая тусовка?
– Где всегда…
– Нет, сегодня в церкви.
– В натуре: сегодня в полночь там все наши соберутся.
– Прикиньте, парни, дискотеки позакрывают, тусоваться разрешат только в церкви. Прикиньте, колокольный звон такой, диджей Поп и все пляшут, отрываются…
– Не хрена гнать: Бог накажет.
– Вообще-то, правильно. Не зря же в фильмах показывают монстров всяких из ада или там как душа убитого ходит и всех мочит. По ходу, есть Бог.
– Ну вот и не хрена гнать.
– Не, я понять хочу, как меня Бог наказать может. Демоны, что ли, сюда припрутся и сожрут? А?
– Ну охота вам базарить о таком бреде?
– Не, я понять хочу.
– А что, пойдем сегодня в церковь!
– Пошли. Там все наши и диджей Поп – прикольнемся.
– Ты, Леш, с нами?
– Нельзя мне, я некрещеный.
– По хрену, я тоже некрещеный. Есть здесь крещеные? По ходу, никого… Серый, фиг ли ты тогда: «Бог накажет…»? Пошли-пошли, подзарядимся божественной энергией…
– Подзарядимся… Ха-ха!
– Ха-ха-ха!
– Тише, парни: палимся!
Пареньки ненадолго примолкли.
– Вот такие дела, дядя Паша… – прошептал человек в дубленке. – Страшно это, страшно…
– У них бесенок по макушкам скачет, – заинтересованно заметил дядя Паша. – Как обезьянка – и мордастенький такой…
– Это бывает, дядя Паша. Это ничего…
– Он их съесть хочет… Пускай, нечего смеяться… Хвостатенький…
Внезапно салон троллейбуса пропитался мутным унылым светом; желтоватенький свет чем-то напоминал дешевые столовские щи. Кое-где в продолговатых светильниках, грязных изнутри, не хватало лампочек, и такие их участки были омертвело-темными. Светильники эти всегда казались дяде Паше живыми – кем-то вроде светляков, которыми унизаны травинки в болотистой местности. Вообще, дядя Паша мало кого жалел, а вот троллейбусных светляков с омертвелыми темными телами ему было жаль – хоть плачь. Он был уверен, что их придавили.
Дядя Паша порывисто обернулся. В одном из светильников, видных ему, не хватало лампочки, и дядя Паша, болезненно скривившись, уткнулся в слепое окно.
– Светляков жалко? – участливо поинтересовался человек в дубленке.
– Подранок есть, – сказал дядя Паша. – А остальных не тронули. Может, оклемается…
– Не понимаю я тебя: светляков тебе жаль, а к людям равнодушен. Их вот, к примеру, бесенок собирается сожрать, а тебе всё равно.
– Они пусть сами думают… Им весело, а подранку больно… – И тут он вдруг насмешливо глянул в лицо собеседнику, будто разгадал какую-то каверзу. – Зачем ты?.. Ведь людей здесь не-эт!..
– Странный ты, дядя Паша, – задумчиво молвил человек в дубленке. – Но я тебя люблю.
После этого он надолго замолк.
– Задняя площадка, оплачиваем свой проезд! Проездные предъявляем! Вижу… Студенческий с собой? Вижу… Я вас немножечко потесню… Хорошо. У вас что? Два? Вот сдача. Вижу…
Кондукторша продвигалась неторопливо, энергично и неумолимо – как ледокол. Приходилось только удивляться, каким образом ее массивное полногрудое тело проникает сквозь людские дебри. Словно космическая ракета, кондукторша разогрелась от трения: ее мясистое лицо взмокло, и она, приостановившись на мгновение, отлепила ото лба прядь русых волос и упрятала под шарообразную шерстяную шапку.
– У вас что? – обратилась она к четверке смешливых пареньков. – Предъявляем, не ждем.
Смехачи переглянулись, будто не понимая, чего от них хотят, и внимательно посмотрели на кондукторшу.
– А чего она такая потная? – поинтересовался один и тотчас же зажал нос пальцами, запирая подкатившее хихиканье.
– Из бани, – предположил другой и расхохотался.
– С легким паром! – поздравил третий сдавленным голосом и заржал.
Четвертый ничего не смог вымолвить, он лишь уперся лбом в заиндевелое стекло и затрясся, как от рыданий. Его лицо перехватило судорогой, точно невидимой повязкой, которую всё затягивали и затягивали.
На счастье пареньков, троллейбус остановился, двери разъехались, и они, не сговариваясь, сиганули вон и уже на остановке корчились от хохота, будто их кто под дых ударил.
– Вот ведь хулиганье! – возмущенно воскликнула кондукторша и, погладив хвост талонной ленты, спросила убыстрившимся и погрубевшим голосом: – У вас что?
Дядя Паша с важностью достал из кармана фуфайки проездной и предъявил.
– Школьный?! – прошипела кондукторша, пятнисто краснея и утирая пот. – Сколько тебе лет-то, школьничек?
– Шестнадцать, – спокойно ответил дядя Паша и убрал проездной.
– Не, вы гляньте! – чуть ли не завопила она. – Шестнадцать лет ему! Бесстыжий! Да тебе два раза по шестнадцать, ты мне ровесник!
И тут странное выражение проявилось на гневном, разгоряченном лице женщины. Она замолчала, чуть ухмыльнулась, и дяде Паше показалось, что, прежде чем уйти, она подмигнула ему. У человека в дубленке кондукторша проездного не спросила.
– Действительно, странно… – задумчиво пробормотал человек в дубленке. – Зима, а она потеет… Почему ты, кстати, сказал, что тебе шестнадцать? – спросил он, точно спохватившись.
– Не знаешь как будто! – проворчал дядя Паша, болезненно скривившись. – В шестнадцать я умер. Жил-жил и умер. А то, что взрослый теперь, – это мне наказание.
– Извини, дядя Паша, я запамятовал, – с серьезным сожалением молвил человек в дубленке.
А дядя Паша, оттотулив губы, жарко дышал в стекло, отодвигался посмотреть, как волнисто плавится лед, и снова дышал. Он почти улыбался, мысленно перебирая цветные лоскутки воспоминаний о детстве.
* * *
– За тетю Ма-ашу… Молодец! За дядю Серё-ожу… Умничка! За бабу Ка… Не хочешь за бабу Катю? Как не стыдно – она тебя пирожком угощала… Давай-ка, родной! За бабу Ка-атю… Вот так. А последнюю ложечку за мамочку, за ма-амочку… Вот и покушали, а говорил не съешь. Утри ротик!
Мамочка счастливо улыбалась и, откинувшись на спинку стула, наблюдала, как Пашенька утирает ротик белой матерчатой салфеткой и обеими ручками отодвигает тарелку с крупинчатыми мазками манной каши на бледно-голубом орнаменте. Иной раз, глядя на сытого сынулю, мама плакала спокойными, привычными слезами – не задыхалась, не била себя в грудь, не всхлипывала даже, а лишь плакала и улыбалась. Мама никогда не предлагала Пашеньке ложки за папочку, а тетя Маша, и дядя Сережа, и баба Катя были всего лишь соседями по коммуналке – хорошими, правда, соседями. Они жалели мамочку, предлагали что-то, непонятное Пашеньке, – познакомить ее с кем-то, но она отказывалась и только плакала, глядя на сытого сынулю.
Этот лоскуток воспоминаний о детстве был белым – цвета манной каши и салфетки.
Прикрывая ладошками клетчатые листки бумаги, дети слюнявили цветные карандаши и напряженно рисовали что-то, скрытое ото всех. Закончив, они крепко прижимали рисунок к груди и бежали к воспитательнице – главному цензору и искусствоведу. А та хвалила – почти всегда хвалила, разве что могла обмолвиться иной раз, что трехногих собак не бывает. И вдруг она вскочила со стула с каким-то рисунком в руках и гневно воскликнула: