Ее мучил голод, но она уже ничего не могла есть, после каждого приема пищи организм все возвращал обратно. Сначала мама стыдилась этих приступов рвоты и не хотела, чтобы я видела ее такой, а потом у нее уже не было сил на стыд. Я сидела рядом и гладила ее по плечу, а она стонала от только что прошедших рвотных судорог и от страха, что скоро начнет рвать опять.
Я старалась все время поддержать в ней надежду, уверяла, что все будет хорошо, и мне казалось, что она за эту надежду цеплялась. Но одна ее подруга, встретив меня в коридоре больницы, сказала:
– Саша, мама все про себя знает, что ей осталось жить недолго, и просила не говорить об этом тебе, чтобы не расстраивать.
И расплакалась:
– Бедная, она так страдает! Быстрей бы уж!
Мама жаловалась:
– Если всем выпадает смерть, то за что именно мне такая мучительная? Почему я должна так страдать? Хочется прожить последние дни с достоинством, но о каком достоинстве может идти речь, когда такие боли! Ужасно не то, что теряешь человеческий облик, а то, что становится все равно.
Она боялась ночей и требовала двойную дозу обезболивающего. Иногда просила лекарство уже через полчаса после очередного укола.
Так хотелось что-то для нее сделать, но я ничего не могла, кроме каких-то мелочей: поправить лишний раз подушку или нагреть холодное судно, прежде чем подсунуть под нее.
Потом уходила домой и оставляла ее одну.
Однажды, совсем незадолго до конца, мама стала просить меня остаться с ней на ночь. Она услышала разговор в коридоре, и ей показалось, что говорили о ней, что эту ночь она не переживет. У мамы началась паника. Она так просила меня, что я договорилась с дежурным врачом и осталась с ней, хотя наутро должна была рано вставать и ехать на работу. Мне постелили на пустой кровати, продавленной, скрипучей, на которой не только больной, но и здоровый не сможет заснуть.
Мама лежала беспокойно, я все время делала ей холодные компрессы.
Мама мучилась, а я сжимала ее руку и вспоминала, как мы усыпляли ее кошку. Кошка долго болела, а когда мы привезли ее к ветеринару, тот посмотрел на нее и сказал:
– Зачем вы мучаете животное?
Надежды на выздоровление не было, и решили усыпить. Мама взяла ее на руки. Сделали укол. Кошка свернулась, заурчала. Было видно, что ей так уютно, так хорошо засыпать в любящих руках.
Я тогда еще подумала – так странно, что мы жалеем кошек и помогаем им прекратить поскорее мучения, а людей жалеем и делаем все, чтобы их страдания продлить.
Казалось, в такую ночь мы с мамой должны были сказать друг другу что-то важное, а говорили только обычное.
Я очень хотела спать.
Так ничего главного мы друг другу тогда и не сказали.
Ей давали сильные снотворные, но уколы перестали помогать.
Она уже потеряла голос и шептала:
– Когда такие боли, я больше не человек.
Я видела, как сестры пытались понять, что она говорит, и наклонялись, но отодвигались от ее дыхания, будто рак можно вдохнуть в себя.
Мама все чаще шептала:
– Скорее бы.
В последний раз, когда я ее видела, ей было очень плохо, она стонала, во рту пересохло, капли пота высыпали на лбу. Рвота даже от глотка чая. Дыхание было хриплое, затрудненное. Это опухоли выталкивали ее из тела.
Мне позвонили на работу и сказали, чтобы я приезжала, что мама умирает. Позвонила отцу.
Он долго не брал трубку. Когда ответил, я сразу поняла, что он пьян, хотя был полдень.
– Зайка! Угадай, что я вчера достал!
– Папа, послушай, это важно!
– Валенки! С галошами! Как новенькие!
– Папа, мама умирает.
Сказала, чтобы приезжал в больницу. Он что-то пробормотал.
Трамвая долго не было, пришлось ждать, потом ехать в переполненном.
У вокзала в вагон влез отец, он меня не заметил. Я хотела окликнуть его, но он уже с кем-то ругался. Мне стало стыдно. Не хотелось, чтобы все знали, что это – мой отец.
После нашего разговора по телефону он, похоже, выпил еще.
Я давно его уже не видела и поразилась, как он постарел и опустился. Небритый, полезла седая щетина. Осунувшийся. В какой-то дурацкой вязаной шапочке. В грязном пальто с оторванной пуговицей. При этом все время повторял громко на весь вагон, будто со сцены:
– Видите ли, она умирает! А мы, значит, не умираем? В трамвае едем! А куда мы едем? Туда и едем! Подумаешь, умирает она! Зайчиха-пловчиха!
Потом пристал к кому-то:
– Что вы на меня так смотрите? Валенки с галошами? Очень даже практично! Конечно, старье, но от мороза невонюче!
Стал нести что-то про галоши и шоколад.
Подойти я так и не решилась. Он заметил меня, уже когда сошли у больницы. Бросился ко мне, хотел поцеловать. Я его отпихнула:
– Посмотри на себя!
Он поплелся за мной, обиженно бормоча себе под нос.
Мы опоздали, мамы уже не было.
У меня было чувство, что случилось непоправимое. Не потому, что мама ушла, – за время ее болезни я была к этому уже готова.
Все эти месяцы я испытывала чувство вины перед ней, сама не знаю за что, может быть, за то, что она уходит, а я остаюсь. И мне казалось, что это чувство пройдет, если в минуту смерти я буду рядом. Мне хотелось быть с ней и держать ее за руку. А я опоздала.
Она была все время болезни со мной, а умерла в одиночку. Мне было особенно больно именно от этого.
Лицо у нее впервые за много месяцев стало спокойное, умиротворенное. Отмучилась.
Отец стоял над ней и плакал, закрывшись руками. А я еще обратила внимание на то, как они покрылись пигментными пятнами, и подумала, что у него не в порядке печень.
Хорошо, что самой пришлось заниматься бумагами, устройством похорон, – все эти связанные со смертью дела отвлекают.
Вечером я сидела у телефона с маминой записной книжкой и звонила ее знакомым сказать, что она умерла. Было странное чувство – с каждым новым человеком, которому я звонила, она будто опять становилась живой и умирала только после моих слов:
– Мама умерла.
Все было так странно. Венок, ленты, гроб. Неподвижное тело, из которого я появилась на свет. Когда-то я была в ней, и меня нигде больше не было. А теперь она во мне. И ее больше тоже нигде нет.
Когда собирала маму, подушила тело ее духами и положила флакончик в гроб.
Оказалось, что мама заранее за все заплатила. У нее уже было место на кладбище. Это старая могила ее матери, и в этой же могиле был похоронен ее первый ребенок. Она меня на кладбище с собой почему-то никогда не брала. Теперь она хотела лежать с ними вместе. Фотографию на памятник она подобрала давнюю, на которой была молодой и красивой. Преимущество родителей – уходя, они не видят своих детей в старости. Мама никогда не увидит меня плаксивой раздражительной старухой, какой увидела ее я.
Еще вспомнила, как мы с ней ругались, когда я была злой и беспощадной девчонкой, ненавидела ее и один раз даже пожелала ей смерти – и вот это произошло.
С утра в день похорон валил густой снег и превратил кладбище в мир снежных статуй – деревья, кусты, ограды, надгробные камни перестали быть самими собой.
Все смахивали то и дело мокрый снег с пальто и шапок, папа вытирал кустистые брови концом шарфа.
По дороге у входа мы встретились с другими похоронами, и нам пришлось ждать. Из гроба торчала борода – вся в снегу. Тоже перестала быть бородой, а превратилась в маленькую снежную статую. Те похороны были с музыкой. Музыканты стряхивали снег с инструментов, выбивали слюну из мундштука, недовольно ежились, перетаптывались под снегопадом. Кто-то украдкой глотал коньяк из маленькой бутылочки.
Кое-где на кладбище жгли костры, чтобы разогреть землю. Через падающие мокрые хлопья доплывал дым.
У меня было странное ощущение, что мы хороним не мою маму, а кого-то еще.
Я знала, что это не она, что это тело в гробу – пустое, что мама не может лежать заваленная снегом в неудобном холодном ящике с голыми посиневшими руками на ввалившейся груди, но сходство этой мертвой женщины в гробу с моей мамой в какие-то минуты становилось нестерпимым, и у меня начинали литься слезы. Особенно оттого, что снег у нее ни на руках, ни на лице не таял, мне приходилось смахивать его перчаткой.
Когда я наклонилась над ней, перед тем как закрыли крышку, я понюхала ее в последний раз – аромат духов смешался с запахами обивки гроба, снега, костра, цветов, мертвого тела. Но все это не было запахом мамы.
Отец наклонился и прикоснулся лбом ко лбу. Потом подошел ко мне, у него на волосках из ноздрей висели капли. Хотел что-то сказать, но только затряс головой, будто купался и вода попала в уши. Я вытерла платком ему под носом и обняла его, прижалась головой к его мокрой голове.
– Папа, надень шапку, простудишься!
Рабочий просовывал веревку, чтобы опустить маму в могилу, – будто всем в эту минуту захотелось обняться – и он обнял гроб.
Меня поразило, что на похороны пришли кроме ее ближайших подруг какие-то люди, которых я совсем не знала. Одна женщина, целуя меня, сказала:
– Саша! Как же ты стала похожа на маму!
Обратно возвращались по дорожке между умершим кладбищем, на котором давно не хоронят, и нашим, живым, и в голову пришло, что я теперь никогда не смогу обнять маму, а какое-то дерево – сможет, обнимет корнями, прижмется.