Ознакомительная версия.
Свирепость смешивалась в нем с глубокой нежностью, и суровый вояка был для тех, кто знал его ближе, самым добродушным существом на свете. Он спал совершенно как ребенок, раскидывая куда попало ноги, и на концах его сильных, жестких лап, под когтями, были мягкие, какие-то детские, серые подушечки.
Мы встретились с ним в декабре проклятого 1919 года, когда Дроздовская дивизия, с обозами и артиллерией, в слепую пургу перебралась по льду Дона в большое село Койсуг. Там, в глухое утро, я услышал в штабе полка смелый, бодрый лай.
Солдаты притащили мне в подарок щенка, настоящего тигрового бульдога. Он попался им на улице села. Как очутился он в Койсуге, не знал никто. Потерял ли его кто-либо из бегущих москвичей или петербуржцев, отбился ли он от красных или от немецкой колонны, но он долго колесил один, маленький серый германец, по льду Дона и по степи в самую крепкую метель.
Стрелки, вероятно, потому, что в его серой шерсти были легкие полосы, прозвали его Пальмой. Вовсе не стройная и не высокая была эта Пальма, как бы отлитая из одного куска металла. Для первой встречи, когда я присел перед ней на корточки, она бесстрашно облаяла меня. Потом ткнулась мокрым носом в руки. С того мгновения мы стали друзьями на всю жизнь. Что она почувствовала во мне, почему выбрала меня, не знаю, но она привязалась ко мне всей силой своей собачьей души.
Серая шерсть с железным блеском, благородное тело, подобранное и четкое, как у древнего дискобола. Я понимаю, что это зверь, собака, но такие слова не говорят ничего. Это странное существо несло в себе необыкновенно сильную душу, полную и цельную. Она не знала, что такое грех, не разбирала добра и зла. Но зла в ней совершенно не было, и вся стихия Пальмы, ее чувства и сознание, двигались одним: любовью к человеку. И под жесткой грубостью серого вояки таилась для друзей совершенная нежность.
Ум Пальмы был ясный; она все понимала с полуслова. Воспитание ее не было трудным, а делала она все опрятно и четко. Она до крайности любила чистоту и свежую воду, подбирала после себя мельчайшие крошки. Она ни за что не оставалась в доме, когда по нужде ей надо было пойти на улицу. Если об этом забывали, она, не щадя себя, кидалась всем сильным телом на двери, в окна, только бы ее выпустили.
Обычно она спала у моих ног или у дверей на коврике. После боевого огня она дрожала и легонько, очень жалобно, порявкивала во сне. А иногда смеялась. Она смеялась от всей души, свесивши язык на просушку, и тогда кожа на ее курносой роже расходилась лучами. Я узнавал смех Пальмы во сне по короткому грудному хропотку. Так же смеются и плачут, тягостно кричат, вздрагивают, крепко скрипят во сне зубами и люди, стоящие в огне.
Маленький серый германец Пальма стал с нами белогвардейцем, золотопогонником. Он твердо решил, что есть настоящие люди, его друзья, и все такие люди носят погоны. Те же, кто без погон, не друзья, а враги, и даже не люди, а мишень для его острых зубов.
Она просто не выносила людей без погон. Любому штатскому, кто бы он ни был, Пальма с мгновенной яростью рвала штаны. Историй из-за этого было достаточно. Пальма молча обходила штатского, и тот еще не успевал сказать: «Ах, какая милая собачка», как Пальма сзади вцеплялась ему в штаны, как раз, извините, на том месте, которое пониже поясницы.
Однажды она отворила такое заднее окно одному приезжему высокому чиновнику, едва ли не министру, пожилому, довольно рыхлому господину. Министр, с открытым окном, помчался от Пальмы с необыкновенной и для отрочества скоростью. В другой раз Пальма превратила в лохмотья хорошее английское сукно одного британского журналиста. Тот, показавши нам весьма тощие ноги, удрал от Пальмы высокими прыжками с тирольским криком: «О-ле-ле!»
Разумеется, за это Пальме влетало. А военных посетителей она впускала ко мне совершенно молча: в погонах – стало быть, свой. Но все же, кто его знает? И Пальма ложилась у моих ног, под стул, не спуская с вошедшего светло-карих недружелюбных глаз. В любую минуту она была готова к прыжку, следила за малейшим движением чужих рук, за тем, как шевелится чужой зашпоренный сапог. Из-под стула слышался иногда раскат глухого рычания. Она меня охраняла и нетерпеливо ждала, когда незнакомец уйдет. Тогда, так же молча и недружелюбно, она провожала его до дверей.
Пальма была служакой щепетильным, даже придирчивым. Она хорошо понимала, что каждому назначено делать свое дело. Например, часовой должен смотреть перед собой и ходить. Пальма очень любила, когда часовой ходит взад и вперед, и могла подолгу смотреть на его мерную прогулку, потряхивая куцым хвостом.
Но вот я как-то заснул с горящей у койки свечой. Звон разбитого стекла, лай, брань разбудили меня. С бешеным рычанием Пальма всем телом кидалась в окно. Я ее отогнал.
– Что такое? – позвал я в окно часового.
– Да, ваше превосходительство, Пальма, сволочь, кусается.
– Почему?
– У вас свет. Я посмотрел в окно, как бы чего не случилось. А она как бросится, зачем смотрю…
Пальма спала чутко, вполглаза. За всем следила, передвигая во сне острыми ушами. Она решила, что дело часового не в окна засматривать, а ходить.
Солдатскую дружбу Пальма, однако, ценила выше всего на свете. Она равнодушно, иногда с ворчаньем, принимала ласки людей, часто у меня бывавших. Но стрелкам позволяла и хлопать себя по заду, и теребить за уши. Она любила забираться к ним в самую гущу, в кучу-малу, и среди солдатских ног только потряхивался от удовольствия ее жилистый, серый зад.
Она сама заигрывала с солдатами. Собаку более слабую Пальма никогда не трогала и не отгоняла. Любопытно было видеть, как какой-нибудь Кабысдох, лядащая собачонка, с лаем скакал вокруг Пальмы, хватая ее то за лапы, то за уши. Пальма позволяла все. Иногда только молча отталкивала забияку, Кабысдох далеко летел кубарем, чтобы снова кинуться в игру.
Мне известен только один роман, вернее, странная дружба Пальмы. В разрушенном степном городке я застал ее как-то в бурьяне, среди камней, битого стекла, горелых тряпок и жестянок из-под консервов, на свидании с собакой, отставшей от красных. Мой белогвардеец с нежным вниманием облизывал эту тощую, рыжую большевичку, помесь сеттера, побродяжку, такую легкую, как подбитую ветром, с израненной спиной, где можно было пересчитать позвонки, и с оторванным ухом.
Пальма внимательно посмотрела на меня и отвела глаза, как бы хотела сказать: «Что же, брат, суди как хочешь, но у каждого свои чувства». Так же взглянула она на меня в одной немецкой колонии, когда я застал ее вниз головой, на одних передних лапах. Ее задние лапы забрал в ручонки сын хозяйки, белобрысый Готлиб. Так, опрокинувши Пальму, расхаживал он с ней по всему дому, изображая, по-видимому, тачку.
Самолюбивая, гордая, готовая загрызть любого оскорбителя, Пальма невозмутимо слушалась маленького немца и покорно ходила вниз головой. «Что же делать, – как бы говорил ее взгляд, – не сердиться же на такую мелюзгу. Пусть забавляется».
Я вспоминаю наши походы. Необыкновенная свежесть есть в военном движении. В Крыму, как-то ночью, мы шли на подводах. Я спал в сене, под легкой шинелью. Прохладная крымская ночь. Позади шагом идет конвой, 2-й конный генерала Дроздовского офицерский полк, команда конных разведчиков. За мной, с конями на поводу, идет шагом вся кавалерия дивизии. Дремлют кони и люди, пехота мирно спит на тачанках.
– Ваше превосходительство, – теребит меня за плечо ординарец Тарасов.
Пальма уже проснулась, шуршит сеном, перебираясь через меня, чихает от сырости. Все влажно от утренней росы. Заря за темным полем точно чисто омыта. «Та-та-та», – слышно впереди. Стрельба.
– Тарасов, коня.
Я умылся росой, сел в седло, легкий ветер свежит лицо. Все чаще стучит стрельба. И вот разнеслась первая утренняя команда:
– По коням…
Мгновенно дрогнула, блеснула, прозвенела оружием вся кавалерия. Вот она уже в седлах. Рысью я обгоняю колонну. Пальма с лаем носится у коня в радостной игре. Мы идем на утренние выстрелы. Пехота прыгает с тачанок, подтягивает шинели. Скрежещет штык о штык. По колонне летит команда:
– Смирно…
Я здороваюсь с ротами; по раскату бодрости я понимаю, что с такими бойцами будет победа. На ходу я поднимаю Пальму в седло. Пальма, улыбаясь, обмахивает мне лицо языком, но ей не очень-то нравится скачка на жестком седле, она предпочитает вертеться у копыт.
Светлая заря. Звонко загремела наша артиллерия.
– Гляди, Сам поехал, – говорят обо мне у дороги двое наших подводчиков, мужики, помятые ночлегом, с соломинками и сеном и волосах. – Сейчас, стало быть, пойдем вперед.
Подводчики ходили с нами по Таврии месяцами, некоторые были еще из Курска и Севска: они крепко к нам привыкли, наши бородачи, похожие на святых отцов с древних икон.
Пальма не отходит ни на шаг. Если в походе я шел пешком, ее любимым удовольствием было попадать со мной нога в ногу. Чувствовать ее за собой и для меня стало необходимостью, мне недоставало ее сзади, как будто без нее за мною была неуютная пустота. На походе, в самое пекло, когда рассерженно бренчат манерки и раскалены до темноты лица, Пальма не раз с высунутым языком забегала впереди идущих солдат. С лаем она высоко прыгала, просила пить. Стрелок откупоривал фляжку и лил в пасть Пальме воду. В благодарность Пальма тыкалась мокрой мордой в загорелую руку солдата.
Ознакомительная версия.