Где-то в березовом лесу пропел свое «юрли-юрли» черный дятел. Потом в вышине прогудел самолет. Не удивился бы, если бы часы вдруг пропали. Нет, часы были на месте. А вот мой странный час исчез. Как? Куда? Что это вообще было? Что произошло за этот срок? Я с трудом помнил. По Ливне проплывали листки, веточки, я фотографировал… Фотографировал что?
Какой-то иллюминатор…
Да! И с той стороны к нему прильнули пришельцы, ровно шестьдесят.
А может быть, три тысячи шестьдесят. И семь тысяч двести глаз смотрели на меня, на Ливну, черную ольху с сердцевидными листьями и красноватыми стволами. Хотя, может быть, глаз было еще больше, и каждый из них рассекало время.
«В Нишу света тебя приведет солнечная строка» – телеграфировали мне жители этого батискафа или, скорее, воздушного шара – глаза Одилона Редона.
О свете мне теперь все сообщало. Световую символику я всюду находил. Шел по улице и видел надпись стеклянными красными буквами над магазином, кажется, меховой одежды: «Город солнца», – и это название ослепляло меня, я тут же вытаскивал фотоаппарат.
На самом деле Смоленск – город серого неба, никогда не думал, что солнца у нас так катастрофически мало. Заглянул в справочники: точно, абсолютно солнечных дней в году всего девятнадцать. Остальное время хмарь, туман, дожди, снег. Как мы здесь выживаем?
Искатель света должен бежать отсюда опрометью.
Я перестал читать беллетристику, да старые книги никуда не делись, они прочно застряли во мне. Но теперь я открывал в них нечто новое. Все-таки не зря в свое время преодолевал эти барьеры, боролся с прибойными волнами.
Вообще у всякой хорошей книги есть прибойная волна. Редко подлинная книга впускает читателя легко и просто. Неизвестно, чем этот феномен объясним. Вряд ли писатель нарочно возводит баррикады, всякому пишущему хочется, чтобы его книга состоялась, а для этого читатель просто необходим. Или могут быть книги без читателей? Знаменитые рукописи Хара-Хото, Мертвого города в Китае, века пролежали занесенные песками. Правда, первоначально у них были читатели. Но легко представить, что мертвым городом может стать чья-нибудь хрущевка на пятом этаже. В печати сообщалось, что некий злодей, убив мать, замуровал труп в ее комнате, а сам продолжал смотреть телевизор, спать в другой комнате; и так он жил больше года, пока спьяну не проболтался. Возможно, что кто-нибудь даже нарочно замуровывает свою рукопись… И это все же похоже на убийство. Ведь рукопись в стене никто не станет искать, даже если автор сообщит об этом десяти собутыльникам. Они и выпущенные в издательстве книжки не хотят читать. Мы свидетели действительного заката и Европы, и целой вселенной книги. Книга обращается в прах на наших глазах. Слово ничего не стоит и почти никому не нужно. Может быть, поэтому мне в то давнее засушливое лето, о котором я уже рассказывал, и захотелось уйти по реке и помолчать. Была в этом и какая-то надежда отыскать речь подлинную, расслышать ее.
Так вот и не создает ли пишущий в самом начале своей книги – возможно, бессознательно – напряжение, не воздвигает ли препятствия для того, чтобы читателю этот хлеб не казался легким? Вступление в книгу чем-то похоже на инициацию, приобщение, проверку. Взойдешь на эту гору – ну, что ж, странствуй…
Странствуй же, странствуй, сказал мне брахман.
Прибойная волна может трепать тебя довольно много времени, например, «Обломов» открылся мне где-то на сотой странице, когда слуга бросил взгляд в зеркало и увидел диван, всю обстановку, и запечатленное время внезапно было распечатано, и я стал в некотором роде жителем гончаровского Петербурга.
В отличие от других книг препятствия «Моби Дика» громоздятся повсюду. Надо иметь мужество добраться до тридцать шестой главы. Здесь происходит настоящее посвящение в читатели этой книги. Глава называется «На шканцах» с ремаркой: «Входит Ахав; потом остальные». И начинается священное безумие. Роман приобретает форму трагедии, «песни козлов». Моряки пьют вино, приходят в экстаз, танцуют на палубе, за бортом волны, словно вакханки, в небесах молния – знак Зевса. Без Еврипида здесь не обошлось. Смело и точно. Гениальный ход, роман начинает высоко звучать. Здесь поворотная дионисийская точка. Экстатическая волна подхватывает экипаж «Пекода», а с ним и тебя, новичок. И дальше судно уже движется в мистических водах, к «идеальному сочетанию места и времени, когда все вероятное станет возможным». Читатель, доплывший до сорок первой главы, сам сможет созерцать белые воды центра Океана. Здесь подлинный Мелвилл, великий Мелвилл. От первой главы читатель-моряк поднимался странным образом вверх в океанских просторах, чтобы оказаться вблизи вершины, белого, изборожденного складками лба и высокого пирамидального белоснежного горба. Все это предваряет экстаз в полном соответствии с Платоном: в безумии происходит постижение мира идеального. Экстазу предшествовала глава «На мачте», в которой Платон, кстати, и упоминается, его диалог «Федон», где Сократ и говорит о горнем мире (например: «И если бы по природе своей он был способен вынести это зрелище, он узнал бы, что впервые видит истинное небо, истинный свет и истинную землю»). Руководимые лоцманом Мелвиллом, мы восходили в белую область, но постоянно при этом нарывались на рифы устаревших романтических приемов, оказывались на мели наукообразных глав, сталкивались с айсбергами «книг о китах». Не могли отделаться от балласта недоверия, блеск эрудиции наводил скуку. И все-таки неукротимая воля Мелвилла влекла за собой. И наконец, оказавшись на высоте, читатель почувствовал приближение истинного, и вот это надвинулось, слепя белизной. Эти страницы полны неизъяснимого очарования, чтение их вызывает какой-то лихорадочный восторг. Тебя пронизывает свет. А ведь именно за ним, по сути, команда «Пекода» и охотилась, за светом, вот в чем дело: китовый жир шел на масло для ламп. Моби Дик – гора первосортного жира, им можно было осветить все закоулки мира. Моби Дик – свет Океана, его истина. Зло вечно, человек жалок… Но все-таки главный герой спасся… и смог нам поведать об этом удивительном пути, об этом странном свете, разлившемся в месте идеального совпадения времени и пространства.
Главный герой носит мусульманское имя Измаил. И он пришел мне на ум при чтении одной из сур Корана, которая так и называется «Свет»:
Его свет – точно ниша; в ней светильник; светильник в стекле; стекло – точно жемчужная звезда. Зажигается он от дерева благословенного – маслины, ни восточной, ни западной. Масло ее готово воспламениться, хотя бы его и не коснулся огонь. Свет на свете![2]
Остается только гадать, почему Мелвилл так нарек своего героя. Не исключено, что и поэтому.
Может быть, ниша света – это углубление в крепости, называемое боем, думал я, бредя вдоль вечерней стены, залитой солнцем.
Или окно, пылающее на рассвете, мимо которого проносятся с радужным криком ласточки.
Нет, ниша света была, конечно, не здесь. Древние камни для большинства смолян не представляли никакой ценности. Хотя, может быть, свет, утренний и вечерний, камни и очищал… В это верилось, если только ветер не выдувал запахи из закоулков крепости.
В сумерки вдоль бойниц выстраивались защитники стены. Я иногда замечал их тени. Они молча стояли между бойниц и смотрели на город, зажигавший первые огни.
Наверное, это зрелище их завораживало. Присутствие старых солдат иногда ощущалось явственно. Впрочем, стену обороняли не только солдаты, но и простые жители, ремесленники, крестьяне, успевшие покинуть предместья до наступления лязгающего и храпящего войска Сигизмунда Третьего.
Нет, все-таки в этих камнях был свет, но он был сокрыт. И его присутствие волновало.
Генри Торо, разнося в пух и прах архитектурные подвиги человечества, заявлял, что лучшим памятником Востока является «Бхагавадгита», и с этим не поспоришь. Но у нас, в городе на верховьях Днепра, этой книги нет. Здесь книга сложена из камней, валунов и кирпичей, обагренных кровью, до сих пор стекающей в Днепр. Стопы крепости сочатся. Это можно увидеть на моментальной и непереводимой ни в какое иное состояние, кроме словесного, фотографии.
Солнечное указание вновь привело меня к чтению Платона, а потом одного его толкователя, Эрна, о котором я уже упоминал.
В «Верховном постижении Платона» Эрн вдохновенно рассуждает о солнце «Федра», он даже придумывает для этого определение: гелиофания, явление, откровение солнца. Впрочем, в «Пире» он тоже находит много солнца. Но наиболее ярок и свеж, даже хаотичен, как извергающаяся лава, его свет в «Федре». В этом диалоге, по мнению Эрна, особенно сильно ощущается потрясенность Платона, связанная с одним из главных событий его жизни – «солнечным постижением». Здесь запечатлен восторг узника, выбравшегося из пещеры и созерцающего солнце. Дифирамбический дух и отличает «Федра». Сократ и Федр сидят на берегу речки и рассуждают о любви, то есть рассуждает Сократ, а Федр лишь помогает ему лучше высказаться. Сократ говорит о священном безумии любви, бросающем на все отсветы. И в этих озарениях и можно прозреть истину.