Эрн ищет концентрированный свет этой мысли, называя его солнечной строкой. Он вновь увлекает за Афины, на сельскую дорогу, белесую от солнца, в тень платана на берегу Илиса.
И еще – за сорок верст от моего города, в перестоявшиеся травы местности, на берега Ливны. В этот раз я решил не задерживаться нигде, а приступить к главному в местности. Речка Словажа впадает в Ливну. А в верховьях Словажи и жил поэт. И об этом пора рассказать со всей ясностью.
В Белкинском лесу ночью прохладно, над деревьями звезды, гигантский месяц цепляет липы и яблони близкого холма, где когда-то стояла деревня Васильево с нефтяной мельницей, магазином, кузницей и избой-читальней, как пишут очевидцы.
Березовый старый лес перекликается птицами. По нему пролегала дорога, теперь осталась заросшая тропа. Шел я по ней, вдруг увидел серебряный просверк, нагнулся, расчистил грязь, траву и вынул из земли осколок зеркала. Сейчас таких не делают, покрытие с обратной стороны обычно хлипкое, быстро облезает, а здесь держится, прочное, черное. Кто знает, может, и стояло когда-то целое зеркало в чьем-то доме, отражало лица, тени, лучи… Положил его в карман и направился дальше – в сторону Белкина.
Этот просверк вновь навел меня на мысли о солнечной записи, строке, пропавшей грамоте платонизма, как говорит Эрн. В «Федре» важен пейзаж, замечает он. А Платон вообще-то не был пейзажистом. Его волновал только ландшафт мыслей и чувств. Но здесь он несколькими штрихами рисует местность. Эрн различает в этом сердечную дрожь. Платон пишет солнечную картину, но при этом ни разу не говорит о солнце. И мы ощущаем присутствие этого солнца на протяжении всего диалога.
Во второй речи Сократа и происходит гелиофания. Здесь мы на вершинах Платоновых умозрений. Сократ говорит о четырех видах неистовства, которые и даруют возможность чистого света. Описание набухающих стержней растущих крыльев делает зримым этот спорный феномен – душу.
Эрн не оставил точного ответа, указав лишь, что солнечная запись – во второй речи Сократа. Его труд остался неоконченным.
Можно ли называть строкой эти несколько абзацев с описанием растущих крыльев, насыщаемых чистым светом?
А может быть, это происходит чуть позже, то есть строка проявляется вполне в реплике Сократа после описания цикад, которые поют в платане над головами беседующих и глядят на них и не принимают их за странных рыб, дремлющих здесь в тени, или за глупых овец именно потому, что они бодрствуют в полдень: «Значит, по многим причинам нам с тобой надо беседовать, а не спать в полдень».
Что я и делал, оставив лагерь неподалеку от Ливны в Белкинском лесу. Хотя полдень – не лучшее время для фотографирования. Но что-то вело меня на опушку Белкинского леса. Было жарковато.
Вообще диалоги Платона – диковинная вещь в наше время. «Душа», «красота», «небесное», «неистовство» и так далее – все эти слова как-то блекнут в городе и кажутся нелепыми, до смешного архаичными. Слова эти ищут укрытия – хотя бы в прошлом веке. Или вот здесь, в лесу. О гелиофании Эрна – Платона прилично было бы думать тому фотографу Владимиру с ящиком «Меркурiй-2». Что ж, возможно, так и было. И я нечаянно взял на себя чужую роль.
Выйдя из леса, с фотоаппаратом и штативом продирался сквозь заросли иван-чая, осота, стараясь ухватить направление, и внезапно чья-то тень легла на меня… нет, на небо… Я остановился. Вверху плыла птица. Еще не разгадав, что за птица, принялся устанавливать штатив, снял крышку – и уже в видоискатель разглядел: черный аист! Над белкинскими травами аист парил молчаливо и целенаправленно. Эх, объектив слабоват, здесь нужен хороший телевик. Аист спокойно проплыл в стороне, скрылся за лесом. Но сфотографировать его я успел.
Черного аиста я видел только однажды, сразу как вернулся из армии и отправился с другом в поход по днепровским местам. Краснокнижная птица, очень скрытная, ускользающая от исследователей; живет в старых лесах. Пишут, что наличие гнезда черного аиста – достаточный аргумент для объявления этой территории заповедной. Мы с друзьями этот край объявили заповеданным давным-давно. Правда, никто, кроме нас, об этом еще не догадывался – до этой минуты. А с этой минуты мировое сообщество уже знает о заповедной территории, и неведомые чиновники скрипят перьями, занося ее под каким-то кодом и числом в свои реестры…
И это земля Меркурия, думали мы.
Хотя нас и смущали подробности его деяний. И его сандалии, хранящиеся в соборе, только усиливали наши подозрения, что герой слишком былинный, сиречь сказочный.
Правда, ниточка из древности тянулась от того Меркурия уже в наше время: в Долгомостье, рассказывал Вовка, жил мужик Мирька, то бишь Меркурий…
Ну, что ж, древние счастливые земли еще отличались и тем, что на них сходило то или иное божество.
Слабый аргумент, конечно…
Истина открылась не сразу.
…Выйдя из березового леса с осколком зеркала и теперь уже с фотографией черного аиста, я направляюсь дальше, туда, где когда-то стояла деревня Белкино.
Деревню мы еще застали с друзьями живой. Пили в колодце воду жарким июльским полднем по дороге к далекой Соловьевой переправе. Правда, деревня казалась пустой, млела в полусне, как это обычно бывает в такой час. Но за плетнями сочно зеленели лук и капуста, ярчели цветы; в пыли рылись куры; кошка дремала на крыльце; в садах наливались яблоки; а в окнах белели занавески; и из одной трубы почти невидимо струился горячий дымок. Изб было около семи-восьми. На лужайке перед одной избой стояла телега, оглобли лежали на поленнице. И вода была свежей и вкусной. Ее разбирали… Через десять или чуть более того лет избы уже чернели пустыми окнами, а колодец, когда мы сунулись в него, дохнул гнилью. Палатку мы ставили на краю деревни, и утром к нам вышел лось, пристально оглядел нас и побрел себе дальше по околице.
Прошло еще сколько-то лет, и от деревни, как говорится, след простыл.
Нет, что-то осталось. Ряд лип, засохшие ивы у пустого пруда, задичавшие яблони и вишни. А в кустах и траве бугорки земляные и два железных креста. Но их еще надо рассмотреть в зарослях. Сторонний человек проедет или пройдет мимо – и ничего не заметит. Какая деревня? Какое Белкино?
Белкино – историческое место.
Археологи обнаружили здесь городище с древнерусской керамикой. Название свидетельствует, скорее всего, о том, что в стародавние времена стояли вокруг боры и в них жили белки. Сосен сейчас окрест почти нет, на Воскресенской горе да в Белом Холме. Трудно сказать с точностью, что происходило в этом месте, да добрые сотни лет, как жила деревня Белкино? Никаких имен – до поры – нет. А место должно процвесть каким-нибудь именем, если скопилось в нем достаточно сил. И в имени – этом фокусе играющего духа, по Флоренскому, – уже можно видеть, как оно все было и есть. Хотя деревенский быт мало изменился за все эти времена.
Сюда часто доводилось возвращаться. Притягательное место, плавный спуск к луговине, где течет узкая речка Ливна. За Ливной – чащоба черной и серой ольхи, звериные дебри с лающими косулями и чухающими кабанами; по осени лоси теряют там рога, один мне посчастливилось найти. Направо и налево поля, дальше Белкинский лес. Эти поля колосились в былые годы, тучнели и благоухали на какой-то библейский лад, и вокруг светились березы. Вернувшись однажды из похода, в Библии я обнаружил это название – Ливна, был такой город. В Библейской энциклопедии Брокгауза сказано, что Ливна, вероятно, означает «белый». Но название это носил не только город, а и местность в пустыне, где останавливались евреи во время своего странствования. Надо же, белый, удивлялся совпадению, вспоминая свечение берез сквозь колосья пшеницы.
А название реки древнерусское, утверждают исследователи. И выдвигают гипотезы насчет ее судоходности: здесь мог быть волок с Сожа на Днепр.
Вспоминаю еще одно впечатление перехода в Белкино. Налетал ветер с дождем, в цветущем воздухе крутились светлые вихри, поля тогда были засеяны кормовой ромашкой, и казалось, что здесь пролилось у хозяйки парное молоко – все кипело пеной. Взгляд выхватил и метафорическую фигуру этой хозяйки: высокую сильную березу с раскидистыми, но, как обычно у берез, несколько поникшими ветвями. Ветер играл ими, травы внизу с нежностью колыхались, краски были дымчаты, акварельны. Береза царила над этой плавной глубиной русского сокровенного пейзажа. Видение было захватывающим, и я тут же набросал в дневнике строки об этой березе как о вечной женщине, матери русского мира.
Но связывал с этим местом я почему-то вообще далекого и древнего человека, китайского отшельника-крестьянина, уже упоминавшегося Тао Юаньмина. Я любил читать чаньские притчи, книгу Чжуан-цзы и стихи Ли Бо, Ван Вэя и особенно Тао Юаньмина: