Очень хорошо все это помню. Было ощущение приближающейся радости. Где-то завязывалась и шла прямо ко мне. Может, это был эффект вымытого стекла, который исхитрялся отсвечивать радугой: ты его трешь-трешь, а он тебе в благодарность то розовым, то фиолетовым, то синим сиянием, и ты думаешь, Господи, как же красиво, если хорошо вымыто.
Опять же мысль о ставке. Будет! Пальто сошью синее с хлястиком, а карманы чтоб накладные со строчкой, воротник же хорошо бы серый. Синее с серым – благородно… И еще. Выучу наизусть «Цыган» и буду читать на уроке не подглядывая. Хорошо бы достать муки и поставить тесто на беляши, но тогда нужно доставать и дрожжи. Нет, на это силы тратить не надо, лучше почитаю любимого Паустовского. Моя подруга написала ему письмо, в нем прямо так, без подходов: «Я вас люблю». Написала, села и стала ждать ответа. Экзальтированная дура. Я вас люблю… Мало ли? Мало ли кто кого? На что она рассчитывала? Что старик бросит все и приедет к ней? Подруга говорит: «Хотя бы слово… Лично мне слово его почерком на кусочке бумажки». Ее мама, тоже учительница, сказала мне по секрету, когда никого не было: «Тебе это не понять… У тебя „нет отсутствия мужчины“…» Ночью я лежала на сетке и думала: ну вот у меня есть присутствие мужчины, но что это такое, объяснил бы мне кто?
* * *
Значит, моем мы окна. План у нас такой. После окон идем все к нам. Мы с семьей физика занимаем директорскую квартиру при школе. Раньше так их строили. При школе обязательно директорская квартира. По-моему, хорошо было придумано. Вот у нас там и было по комнате, а в кухне той квартиры жили технички, поэтому кухни как таковой у нас не было, а стояли в прихожей три керогаза, на которых жена физика раз в три дня варила макароны. А потом разжаривала их на сковородке в завтрак, обед и ужин. Технички варили недельные кислые щи на паях, их ведерная зеленая кастрюля всегда стояла на керогазе косо и вполне могла ошпарить кому-нибудь ноги, поэтому мы делали замечания техничкам, а те на нас, интеллигентов, злились, потому что до нас они вообще занимали всю директорскую квартиру и у них был рай. При таком просторе с ними жили и разнообразные мужчины, приходили и жили, и это было по-человечески хорошо, весело. Мужчины были то из домостроителей, то из солдат, то студенты-заочники – народ уже не молодой, но наиболее не заразный в смысле венерическом. Но жизнь ведь у нас неуклонно улучшалась во все времена. Поэтому однажды техничек уплотнили в кухню и всандалили им в соседство учителей. С тех пор пошли керогазы, опасность падения кастрюли и, скажем деликатно, элементы классовой нелюбви. Если они кого терпели, то только меня. Во-первых, я всегда делилась – и солью, и сахаром, и крупой – и замечаний им делала меньше других, ну, пришли к вам мужики, пришли… Мне-то что? Я, конечно, в душе все это презирала и осуждала, но по отдельности я и Нонну, и Веру, и Стюру любила. Хорошие были тетки, ну живут неправильно, но понять вполне можно: нет у них других интересов. Я по молодости лет в них эти интересы воспитывала: рассказывала разные книжки. То «Повесть о директоре МТС и главном агрономе» Николаевой, то «Бурю» Эренбурга. Как слушали! Рты раскроют, руки плетями бросят и замрут. Так что я у них была любимица. Вот и сейчас, пока все мыли окна, я сбегала, взяла у Стюры большую чугунную сковородку, чтоб нажарить картошки, а Стюра, узнав о мероприятии, полезла под свои ящики, на которых спала, и достала баночку грибов: нате, говорит, попробуйте, вы, говорит, уже и не знаете, что такое соленый по правилам гриб.
Скажу насчет питья. Один смех, сколько мы пили. На семь-восемь человек брали бутылку «три семерки» или кагор. И не только хватало – обязательно оставалось, а женщины просто закатывались от смеха без повода, потому что считали себя вусмерть пьяными.
* * *
…Заносит меня в сторону, заносит… Царство небесное Стюре, она умерла от инсульта в самый пик истории с Людкой, то, что называется – умерла не вовремя. Умерла Стюра, как солдат, на посту, несла два ведра воды на второй этаж, сказала «ах» – Нонна шла следом, несла тряпки и швабры, – тихо так сказала, деликатно, «как не она», объясняла Нонна, потому что в жизни Стюра была человеком громким и грубым; «ах» было из репертуара скорей Веры, третьей их подруги, та была склонна к нежным уменьшительным словам народной речи, она говорила: «Задочек у нее пухленький, как зефир, грудочки, как фарфоровые чашечки, щечки, что твои розы, а глаза голубенькие-голубенькие, как кафель в нашей учительской уборной, просто синь…» Так она описывала Людку, когда та у нас появилась. Ну мы все тогда были в потрясении от Людкиного физического совершенства. Так вот Вера могла бы перед смертью сказать «ах» и приложить руки к сердцу, вывернув локти, чтоб красиво выглядеть… Стюра же должна была уходить с этого света с матом, это к ней просилось… Но именно Стюра нежно сказала «ах», развела локти и аккуратненько сдвинула колени. А в жизни она всегда садилась широко и колени у нее получались на юго-востоко-западе от плеч. Тут же села на ступеньку и голову свою кудлатую бочком приложила к перилам, просто княжна Тараканова, а не Стюрка-уборщица. Увезли ее в морг, и никто из нас – никто! – не пошел ее хоронить, потому что мы все обмахивали тогда Людку. Разве можно было сравнивать то и это?
* * *
Непонятно говорю, я знаю, потому что я прыгаю с одного на другое. Ну, во-первых, во-вторых и в-третьих, это у нас, у алкоголиков, сплошь и рядом… От «за здравие» до «за упокой» нам пройти ничего не стоит, это у нас близко. Поэтому я дико извиняюсь и возвращаю вас к мытью окон в учительской накануне первого сентября одна тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.
Моем, радуемся и ждем, когда отвалим к нам, где на большой Стюриной сковородке мы нажарим картошки с луком, откроем грибки, почистим селедку, порежем ломтиками домашнее сало от моей мамы, оно, правда, уже чуть лежалое, но есть способ его взбодрить: мелко настругать на ломтики чеснок и положить листочек петрушки для икебаны. Чеснок, между прочим, вообще вещь для вчерашних продуктов незаменимая. Это надо знать.
И тут на самом предвкушении застолья распахивается дверь и возникает наша Марья Ивановна, и вид у нее такой, будто земля лопнула по меридиану, который рядом со школой, часть земли отделилась и ушла в неизвестном направлении, на ушедшей части у нее остались муж, дети, продукты на завтра и весь микрорайон, а школа – тут, но теперь у нас не будет достаточного контингента детей, чтоб быть ей директором, но и районо – что хорошо в этом случае – тоже на отошедшей стороне земли… Ну, одним словом, такие лица я видела пятого марта пятьдесят третьего года… Лицо – как смерть, когда не своя, а чужая, но это еще хуже, потому что потому… Вспомните пятьдесят третий.
– Всем на педсовет! – закричала не своим голосом Марья Ивановна. – Все бросить!
– Война! – жестко сказала наша вожатая Алевтина, и все сразу поверили, а Алевтина посмотрела на нас своими крохотными колючими глазками, открыла рот и втянула нас в свою черную дыру. Это точно, так все и было. Дело в том, что в общем-то наша вожатая славненькая, то, что я сказала о ее глазах, помехой не было. Они у нее были остренькие, горяченькие, сверкающие, притом, что щелочки едва-едва… Глаза были красивые! По-своему… У нее был другой недостаток – щель между зубами. Диастема. Пока Аля говорила, туда-сюда еще ничего. Но не надо забывать – у нее специфическая профессия, ей рот приходилось открывать часто и как следует. Как иначе протрубишь? За дело Ленина-Сталина будьте готовы! Так вот, когда она такое кричала, я лично – я говорила о моем таком свойстве – просто видела, как сбиваются в организованный клин все наши пионеры и школьники и прямехонько клином исчезают в Алиной дыре. Про астрономическую черную дыру я узнала лет через тридцать после той жизни и сразу в нее поверила, потому как тут же вспомнила эти наши пионерские сборы и то, как мы исчезали по команде в никуда. Правда, бывало и так: сообразит Алевтина, что перестаралась в крике, и сомкнет губы, и тогда – я тоже это видела! – возвращается клин, распадается на отдельные дружины и отряды, а потом даже на фигуры и лица. Почему ей никто не предложил вставить в провал нормальный зуб, а то и два? Почему все сносили этот ужас поглощения, тем более что никакой кровожадностью Алевтина не отличалась, не было в ней потребности в заглатывании людей. Наоборот! В простые свои минуты она даже ладошкой прикрывалась, стеснялась изъяна. Но звучал горн, бил барабан, галстучек на груди вожатой начинал подрагивать в такт сбивающемуся от внутреннего духовного оргазма дыханию, и пошло-поехало… За дело Ленина-Сталина…
Вот и сейчас она сказала: «Война», и мы ей поверили! И выстроились в клин.
Сбились мы в кабинете Марьи Ивановны, сердца у нас колотятся – что? что? – а она не может слова сказать – дышит. То есть вся она – поглощение воздуха и возвращение его обратно, и это как бы главное ее предназначение, и не до слов. И от этого нам еще страшнее, потому многое приходит в голову. Что может так человека сбить с ног? Ну про войну я уже сказала и сама решила: не война. В крике, конечно, зайдешься, но и остановишься, нам ли так уж заходиться от войны? Опять же – Сталин уже умер. Вот это было потрясение так потрясение. Что еще могло быть в этих пределах? Чтоб у человека дыхание свистело?