– Аленкой… Половина Москвы Аленок.
– Хорошо. Не хочешь – не надо Аленкой… Мне имя Лада нравится.
– Лада?
– Помнишь песню? «Хмуриться не надо, Лада…»
– Не помню.
– Верка, родная, какое счастье, что у нас родится детеныш…
– Ты ребенок, – отвернувшись, сказала Вера. – Ты большой ребенок.
– Ну, и пусть, пусть… – я снова стал перед ней на колени, прижал ее к себе. – Но ведь мир не только взрослым принадлежит…
* * *
Остаток дня Вера молчала, на глазах иногда появлялись слезы, но она продолжала молчать.
Я снова топил камин, ходил на пруд, смотрел, как на воду тихо ложатся янтарные листья, как от моросящего дождя дрожит поверхность воды, как становится матовой, когда он припускает. Там и здесь на опушках повылезшие вдруг кротовые холмики, тропинки затянуты паучьими тенетами, уже траченными ветром.
Странное счастье владело мной. Мысль о том, что у меня родится ребенок, то разгоралась, то присмиряла свой накал, но не гасла. Я был счастлив на глубинном, природном, сокровенно-животном, что ли, уровне – вопреки унынию Веры и словам ее. Осознание того, что гены моего существа дали всходы в возлюбленной утробе, в возлюбленном теле и, вероятно, душе, – горело в моем сердце.
Когда я вернулся в дом, взбешенная чем-то, Вера металась по комнатам, срывала шторы, собирала и разбрасывала вещи, звонила кому-то, говорила в чрезвычайном возбуждении за закрытой дверью. Тем временем я наколол щепы и снова растопил камин.
– Гренки тебе поджарить? – спросил я ее, когда она вошла с телефоном в руках, таща за собой шнур.
– Гренки?.. – переспросила рассеянно Вера. И добавила, подумав: – Слушай, Петя, можно тебя попросить? Я хочу побыть одна.
– Но мы же давно не виделись?
– Я говорю тебе, мне нужно остаться одной.
Я встал, вышел на веранду, взял сверток с деньгами, вернулся, разорвал бумагу, швырнул на пол.
– Что это, – спросила Вера. – Где ты взял?
– Где взял, там уже нету. Двенадцать тысяч, пересчитай.
На следующий день мы с Верой приехали на «Китай-город» и поднялись к Покровскому бульвару. Здесь в переулке стоял дом, во дворе которого на гараже над лесенкой высилась голубятня. Гладкий полный старик сидел перед рыжей лужей рассыпанной пшенки. Он водил по ней палкой, разгребая; по краям ее кормились белоснежные и бежевые почтари – в штанишках и кудрях из перышек.
– Копыловы здесь живут? – спросила его Вера.
– Ну, мы Копыловы, – отвечал старик, чуть разлепив щурившиеся на низкое солнце глазки.
– Варвара Михайловна нам нужна, – уточнил я.
– Тебе нужна?
– Нам.
– Один туда пройди. – Старик показал палкой на спуск в полуподвал, прикрытый развешанными на веревках простынями.
– Мы вместе пойдем, – сказал я.
– Идите, коли не шутите, – отвернулся старик.
Мы спустились вниз. Из-за обитой дерматином, в порезах, дверью взметнулся клуб пара. В конце коридора мы попали на кухню, где увидали в пару́ печь, на ней выварку, а над вываркой огромную женщину на табурете, с палкой, которой она ворочала кипятящееся белье.
Где-то громко выпевало радио: «Тореадор, смелее! Тореадор, тореадор!»
– Здравствуйте!
Тетка оглядела нас, неотрывно помешивая. Из запотевших окон еле просачивался свет.
– Мы деньги принесли, – сказал я.
Тетка продолжала мешать, сверху вниз осматривая Веру.
Радио заключило: «И ждет тебя любовь».
– Туда положи, – кивнула тетка на комод под ходиками, с циферблата которых кошечка поводила глазками вслед за трескучим маятником.
– Пересчитывать будете? – спросил я, стараясь придать голосу солидный оттенок. Тетка продолжала ворочать палкой в выварке.
Мы вышли во двор. Я вытер со лба испарину. Несколько голубей сидели теперь на старике, развалившемся на стуле, – на его плечах, локтях, коленях. Старик блаженно улыбался. Голуби гулко ворковали.
Дня через три, после передачи последней взятки, генерала выпустили под подписку о невыезде.
Привезли его отчего-то ночью, утром мы проснулись, вдруг слышим – наверху кто-то возится, поднялись, а он стоит в кальсонах на подоконнике в своей комнате, скрипит газетой по стеклам, шпателем вправляет оконную замазку, прокладывает ватой рамы – готовит дом к зиме. Я стал ему помогать. Еще два дня мы прожили с тихим счастьем, генерал вытащил кресло-качалку во двор, устланный по щиколотку ковром из опавших листьев. Перед креслом он установил на табурете телевизор и, поправляя зонтиком ободок антенны, стал смотреть заседания Верховного совета. Но скоро рядом с ним появился ящик портвейна.
Вера подошла к отцу, стала перед ним на колени.
У генерала затрясся подбородок. Мы хотели уйти, но он сделал жест, чтобы мы остались. Он произнес, медленно, еле слышно:
– На Камчатке я убил своего первого… медведя. Снял с него шкуру. Гляжу – и перепугался: лежит передо мной свежеванный человек. Человек, понимаешь… – Генерал пожевал сухими потрескавшимися губами. – Натурально человек, такой корявый неандерталец, что ли. Я тогда всю ночь не спал. И после мяса его не ел. А эти, сослуживцы мои, за милую душу рубали, рубали…
Наконец генерал отключился, и мы, еле-еле справляясь вдвоем, втащили его по лестнице в спальню.
Положили под лосиные рога, навзничь. Его рот был открыт, оттуда гремел храп.
Вечером я сварил сгущенное молоко, но не остудил, как следует, и половина банки вылетела в потолок, когда я проткнул крышку консервным ножом.
Стерев с потолка сгущенку, я слез со стремянки.
Сели пить чай.
– Нужно еще восемнадцать, чтобы перевести его статус в свидетельский, – сказала Вера и закусила губу.
На следующее утро я был у Романа Николаевича.
После весь день шатался по городу и вечером перед закрытием пришел на Арбат. В зоомагазине выбил чек и подошел к продавцу у аквариумов:
– Макропода, пожалуйста. Который поживее.
– Банку давай, – сказал продавец с мокрым сачком в руке.
– Вот, – я протянул распечатанный презерватив. – Сюда его.
Поддув и завязав резинку, я посмотрел на забившуюся перистую рыбку и опустил ее в карман пиджака.
Как смерклось – прошел перед Пашковым домом, напрыгивающим с холма на Кремль, и встал в переулке, чтобы дождаться, когда навстречу выплывет «чайка». На входе меня осветили с головы до ног фонариком, облапали и подвели ко мне собаку. Я слабо чувствовал, как макропод тычется мне в ребро.
Меня завели, как в прошлый раз, в темную комнату. Я начал раздеваться. И вдруг застыл. В комнате кто-то был и напряженно молчал.
– Кто здесь?
– Я.
– Кто «я»?
– Игрок.
– А… Я тоже… Игрок? Ты стрелок-колода. Это они игроки. Мы так – расходный материал.
Человек ничего не ответил, только вздохнул.
– Холодно… – произнес голос нерешительно.
Я замер.
– Там будет еще холодней… – отозвался я, разорвал зубами презерватив, облился и засунул в рот затрепыхавшуюся рыбку.
Дверь открылась.
– Стрелки́, на выход.
Вторым стрелком оказался рослый, прекрасно сложенный человек с заплывшими от синяков глазами. Он ежился и семенил, зажимая ладонями пах. Что-то мне показалось в нем странным. Потом, когда я смотрел на него – лежащего навзничь с аккуратной точкой в виске, я понял: на его теле не было ни единого волоска…
Роман Николаевич обернулся к нам и, приветливо улыбнувшись, дал пройти к креслам.
Красная Москва в этот раз была не в себе. Ее мотало из стороны в сторону, и голос звучал глуше, будто она чревовещала.
– Отпустите, отпустите, дяденьки…
Барин одернул ее:
– Евгения, возьмите себя в руки, сосредоточьтесь.
– Отпустите… Станица Наурская, грузовик взрывается, шестьдесят трупов, две сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Илисхан-Юрт, мечеть, два взрыва, тридцать трупов, полторы сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Саратов, отпустите… 9 Мая, противопехотная мина под трибуной, семьдесят четыре трупа.
Щелк.
Напарник мой всхлипнул и повалился на пол.
Рыбка затрепетала, я едва сдержал ее под щекой.
Пока раздевали и выводили следующего, ко мне придвинулся Ибица и сказал негромко.
– Живучая ты скотинка. Сдохни!
Я уже не видел и не слышал того, что происходит вокруг.
– Моздок, взрыв в автобусе, девятнадцать трупов.
Щелк.
Щелк.
– Москва, Тушино, концерт, взрыв, шестнадцать трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Моздок, госпиталь, взрыв, полсотни трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Ессентуки, взрыв в электричке, сорок четыре трупа.
Щелк.
Рыбка задергалась.
Щелк.
– Москва, «Националь», взрыв, шесть трупов.
Щелк.
Стрелок завалился.
* * *
Ибица разделся и уселся напротив меня.
– Отпустите… – взревела Красная Москва.
Барин шагнул к ней, она попятилась.
– Не надо, – заскулила прорицательница.
Роман Николаевич встал на прежнее место.
– Москва, метро, «Павелецкая», взрыв, сорок два трупа, две с половиной сотни раненых.