Или вот. Тоже черточка. Восьмое марта. Смех, шуточки, то, се, а Иван Серафимович бродил по отделу со странным лицом. Он, разумеется, сроду бы не вылез из своего кабинета, но ведь Восьмое марта – он должен был поздравить женщин. И вот он двигался меж столов, поздравляя и клоня свою голову чуть набок (сама предупредительность). А напротив уборщица – пришла подмахнуть мусор, – и вот Иван Серафимович вздрогнул, поднял на нее глаза. «Вера Степановна», – тая улыбку, прошептал и подсказал Бусичкин ее имя.
– Вера Степановна, я поздравляю вас… э-э-э… и там, в приказе. Там… э-э-э… скромный денежный подарок.
И, проговорив это, Иван Серафимович смутился вконец, он пунцов и взмок от пота (угадать трудно, но думается, что во всей этой сложности есть та тонкость: он попросту стыдится своей большой зарплаты). И не то чтобы он был от природы неловок. Вовсе нет. В кабинете он говорит как птица поет. Но тут, в отделе, в нем видели (и это он точно знал) начальника, и это-то его тяготило. Такой человек.
Или, скажем, кино по четвергам. Так сказать, общение с коллективом. Вне работы. Он знает, что общаться нужно, – знает, помнит это, вот ведь как. Обычно Иван Серафимович приглашает с собой Ключарева или Бусичкина, самое большее еще кого-нибудь. Втроем или вчетвером. В конце рабочего дня Ключарев (или Бусичкин) входит к начальнику в кабинет и спрашивает:
– Ну что?.. Отправимся в кино?
– Да, да. Четверг… Традицию нарушать нельзя. – При этом Иван Серафимович улыбается и протягивает Ключареву «Вечернюю Москву», вчерашний номер. Той стороной, где перечень фильмов.
Ключарев, устало зевнув, выбирает – водит пальцем по названиям. И спрашивает:
– На дю-дю пойдем?..
Так они называют детективные фильмы с погонями и слежкой. Маленькая страсть Ивана Серафимовича… Они заходят за Бусичкиным – и втроем через полчаса они уже в кинозале. Иван Серафимович смотрит, как ребенок, чуть приоткрыв рот и не отрывая глаз от мерцающего экрана. Он весь в другом мире. Он там. Конус света, темнота кинозала, вульгарная речь героев и медная музыка – это как бы освобождает душу Ивана Серафимовича. Все его сокровенное, мужское, заторможенное работой и однообразной жизнью, спрятанное вглубь, – всплывает. Это он стреляет, скачет и грубо (но, разумеется, с оттенком бла-ародства) покрикивает на обнаженную красавицу.
Затем они выходят из кинотеатра. Дю-дю кончился, и теперь ясно, что это был фильм. Только лишь фильм, притом глупый. Ивану Серафимовичу как бы даже совестно – он, как всегда, ни слова не скажет о кино, о только что виденном и слышанном. Они – втроем – будут говорить о работе, о статье Федорюка и о том, что же, в конце концов, соизволит решить министерство… И ни словца о своем, о внутреннем. И уже само собой, что никогда и ни при какой беде Иван Серафимович не примчится в отдел и не скажет, протягивая руки с вывернутыми ладонями: «Братцы… Братцы мои!..» На секунду Ключарев притормаживает иронию (ишь, разбежалась!). Он как бы ловит себя, подкусывает: а нет ли в нем, Ключареве, скрытой и, в сущности, рабской тоски по сильному начальнику?
И в конце штришок.
– До свиданья, – говорит Иван Серафимович, как обычно первый протягивая руку, крепкую при пожатии (подсознательное влияние кинухи).
– До свиданья.
– До свиданья. – И все трое разойдутся. Пообщались.
Вот такой он, Иван Серафимович. Начальник Ключарева. В общем-то, Ключарев привык к нему, и давно привык. И если бы не тот хитроватый зам, не двадцать пять рублей в месяц и не щекочущая возможность выбора (впрочем, какой там выбор: шильце на мыльце!) – не стал бы он перемывать его начальницкие белые косточки. Косточку, как говорили в Старом Поселке, перемывать косточку.
Ключарев идет в кабинет начальника. Ивана Серафимовича там нет – в эти неопределенные дни он все больше торчит в министерстве. Забегает на работу на час-два и опять мчит туда. Вымаливает хорошую тему. Вымямливает.
Ключарев сидит за столом – один в кабинете. Мысль о начальнике идет своим ходом, а руки сами собой (он для этого и вошел в кабинет) берутся за телефон. Ключарев набирает номер. Он звонит некоей Лиде, и это он звонит не потому, что он этого хочет. Более того, он совсем не хочет. Но если не позвонит он, то уж точно позвонит она. И это будет хуже, если позвонит она. Надо с ней развязаться немедленно. Она вчера звонила. И позавчера… Три года не виделись, а теперь ей ни с того ни с сего вдруг вздумалось его, Ключарева, дергать.
– Лида, – говорит он, услышав ее голос, – я зря вчера тебе пообещал. Я не смогу прийти.
– Я так и знала.
– Не сердись, Лида. Не сердись…
Он пытается переломить виноватящийся тон, но поздно. Разговор получается плавающим и неопределенным. Слово за слово. То да се. Ключарев наконец кладет трубку и (он еще вспомнит этот разговор) сидит очень собой недовольный. Не собрался внутренне. Разговор – штука самотечная. Как бывает подчас самотечной и сама жизнь.
В кабинет входит Иван Серафимович. Полдня провел в министерстве (судя по виду – зря).
– Никак не могут они принять решение, – подтверждает Иван Серафимович. – Все тянут и тянут!
Обеспокоенный и взволнованный, Иван Серафимович тем не менее замечает кислость в лице Ключарева:
– Вы чем-то расстроены, Виктор?
– Самотечностью жизни. – И Ключарев смеется, отмахиваясь от тех мыслей.
Иван Серафимович тут же истолковывает это как намек на работу отдела:
– Не тяготитесь, Виктор. Не тяготитесь, ради бога… Нам предложат, и, быть может, на днях, интереснейшую тему!
Ключарев отвечает, что он и не думает тяготиться. Если даже велят продолжать старую – тема как тема. Работать можно.
– Нет, Виктор, я не успокаиваю. Будет великолепная тема. Великолепная!
В этом Ключарев как раз не уверен – у него трезвый ум. Но охладить начальника он не успевает. Иван Серафимович уже воспламенился. Вспыхнул. Уже мечтает:
– Представь себе для начала, что нам дают проблематику Н-ского завода!
Иван Серафимович ходит по кабинету взад-вперед. Он не умеет увлечь других, зато он умеет увлечь себя. Всплеск души. Волна за волной. Иван Серафимович уже говорит о смысле работы. Он обобщает. Он вспоминает Данте. Люцифер, застрявший в самом центре Земли. Вергилий и Данте начинают спускаться по огромному мохнатому телу Люцифера. Вот его плечи. Вот, наконец, середина тела (пояс Люцифера, центр центра Земли), и тут… они как бы в невесомости разворачиваются и, продолжая спускаться, спускаются, но одновременно уже идут вверх!.. То есть в другую сторону Земли – как это могло произойти?
– Потрясающе! – всплескивает руками Иван Серафимович. – Чем тебе не мнимая ось?!
И еще, на том же запале:
– Вот тебе и кривизна пространства! И когда? – в тихом Средневековье.
И еще (и это, видимо, вершина его мысли):
– Вот так и в работе. Делаешь самую черную работу, спускаешься все ниже и ниже – и вдруг оказываешься уже в направлении творчества – ты понял?
И, уже понижая голос, уже с лирикой, с мягкостью:
– А главное – незаметно. Работал, корпел, мучился – и вдруг: раз! – и, не меняя направления хода, ты уже творец – понятно ли?
Ключареву понятно. Модель как модель, почему же не понять? – и отчасти даже увлекает, не без того.
– Все так. Но это ж до центра Земли сначала дойти надо, – улыбается Ключарев.
– А мы?.. За столько-то лет на этой каторжной теме?! Разве нельзя сказать, что мы дошли туда?
Ключарев пожимает плечами: может быть, да, а может быть, нет… И тут ведь не о чем спорить. И еще штришок. Маленький. Ключарев угадывает скрытую суть всех этих рассуждений: Иван Серафимович надеется. Он очень надеется, едва ли даже признаваясь самому себе. Он надеется, что на этот раз (пора, пора! ему уже пятьдесят лет!) – на этот раз его отделу дадут некую творческую тему в самом высшем смысле. Золотую жилу. Но одновременно (задним-то числом, ведь вот оно как!) Иван Серафимович готовит себя к министерскому отказу, то есть велят продолжать прежнюю тему, и… и Иван Серафимович будет самому себе объяснять, что еще, значит, не дошел он до центра Земли, не заслужил. В этом и суть. А ведь это черт знает что: думать ночами, мучиться, подтаскивать себе в помощь потускневшую космогонию Данте, и все лишь для того, чтоб своему родному и любимому «я» не сделать больно, в случае если заставят продолжать прежнюю тему… Ключарев сдерживает иронию. И думает, как бы это (и чтоб не обидя) сбить всплеск пятидесятилетнего романтика.
– Но можно, Иван Серафимович, и по-другому это представить…
И Ключарев говорит, что скорее-то всего Данте почувствовал недостаточность художественных средств. Данте просто рванулся наугад (и никакой тут кривизны пространства) – рванулся, ну а полет фантазии доделал дело.
– Мне очень жаль, – суховато чеканит Иван Серафимович. – Мне очень жаль, что вас устраивают такие бедненькие объяснения.
Это он обиделся.
Ключарев встает и делает два шага к Ивану Серафимовичу (тот стоит у окна, смотрит туда).