Облачился в лохмотья, вооружился посохом, и ты уже бродячий нищий.
Насадил на нос очки, взял в руки ремень, и вот ты суровый учитель.
Водрузил на голову корону, состроил на небритой роже гримасу старческого слабоумия, смешанного с недоумением, и ты король Лир…
В кабинет, выгибая тонкий стан, неся на худом лице государственную улыбку, входит граф Солари. По-стариковски мелко-мелко семеня, граф как бы летит над сияющим паркетом и на расстоянии полутора метров в почтительном поклоне окаменевает перед королем. Самсон царственно медлит, затем подает два пальца, которые граф, поспешно сделав шаг вперед, бережно пожимает.
– Мне бы не хотелось, Солари, чтобы в наши внутренние асперонские дела вмешивался кто-либо из посторонних… – скрипит король. – Это я к вопросу о выдаче американцам этого пустоголового взрывника, который…
Король отрывает левую руку от кресла и вертит ею в воздухе.
Многоопытный дипломат из-под могучих черно-бурых бровей вперяет свой взгляд в короля.
– Тут дело в принципе, мой милый Солари, – жует слова король, мужественно морща лоб. Он ни на секунду не забывает, что позирует Коху. У портретиста на лице застыло выражение растянутого во времени страдания. Кох, посверкивая черным глазом, нервно работает колонковой кистью, быстро-быстро вертя головой, как болельщик, который следит за поединком спортсменов, играющих в лаун-теннис.
– Тут дело в принципе, – сварливо повторяет король, – этот парень, конечно, порядочная свинья, но не в моих правилах выполнять вздорные требования каких-то америкашек… Но и ссориться с ними, сам понимаешь… Придумай какую-нибудь форму вежливого отказа, что ли… Я так понимаю, в ответе должно быть и сожаление по поводу невозможности выполнить их просьбу, и в то же время выражалась бы уверенность, что этот прискорбный инцидент никоим образом не повлияет на американо-асперонские отношения, которые имеют давние, прочные и плодотворные традиции. Кстати, у нас существуют с США какие-нибудь отношения? Существуют? Дипломатические? Слава Богу. А то я тут совсем одичал в этом дворце, ни черта не знаю… И еще надо им отписать, что если в будущем еще какой-нибудь сумасбродный асперон набедокурит в их замечательном государстве и поднимет на воздух пару-тройку граждан этой самой великой страны в мире, то пусть они не очень-то кипятятся и не делают из мухи слона, объясни им, что смерть нескольких обывателей для огромной Америки такая мелочь, что о ней и говорить-то не стоит, у них этих самых обывателей как собак нерезаных, и вообще это не повод для серьезного дипломатического скандала… Может, я не слишком четко сформулировал свою мысль, но, думаю, ты понял, как надо ответить подлым зарвавшимся американцам, в общем, придумай что-нибудь в этом роде… Ты согласен, граф?
– Дело, я полагаю, не в Лоренцо, а в красном золоте…
Американцы только и ждут повода, чтобы… Они талдычат о тирании в Асперонии, отсутствии гражданских свобод… – Солари исподлобья взглянул на короля. – Они не понимают, что любое слово, произнесенное вашим величеством, для каждого подданного короля – непререкаемый закон. Мы все почитаем за счастье служить вам, ваше величество… – с полупоклоном сказал министр.
Король пытается вглядеться в глаза сановнику. Но это не просто, тот привел в действие какой-то наисложнейший механизм управления лицевыми мышцами, в результате чего лохматые брови графа задвигались, потом, сгустившись, нависли над глазами и полностью их закрыли. Самсон встряхивает головой. Вот это талант, думает он, именно таким должен быть настоящий дипломат: говорит одно, думает другое, делает третье, а все потому, что глаз не видно, ни черта не поймешь…
– Это ты, мой друг, хорошо сказал: непререкаемый закон… Очень хорошо! Ну что ж, если ты так в этом уверен, то действуй, – проговорил король. – И да поможет тебе Бог!
Солари откланивается и покидает кабинет короля.
Король поворачивается и косо смотрит на Коха. Тот в полной растерянности замер с кистью в руке. Глаза Коха полны ужаса – король толком не позировал и минуты, и портрет, собственно, еще и не начат.
– Ну что, Питер ты мой Брейгель Младший, – весело обращается Самсон к художнику, – портретик, надеюсь, готов? Белил и охры не жалел? Не забудь, сегодня праздник: день Святого Лоренцо! А это значит, что к вечеру портрет должен висеть на площади Победы… Если не успеешь, висеть тебе, братец, вместо портрета на той же самой площади и на том же самом месте вверх ногами!
…Много лет назад, вскоре после женитьбы на Лидии, когда в нем еще не утихли страсти по Парижу, Самсон завел любовницу. Тайную.
Это была наперсница королевы, фрейлина Ингрид фон Таубе.
Лидия спала крепко, чего нельзя было сказать об Ингрид. Самсон был молод, ловок и, когда королева засыпала, надевал халат, ночные туфли, на цыпочках выходил на балкон, перелезал через перила и по водосточной трубе осторожно спускался со второго этажа в дворцовый парк. Почти классический венецианский вариант.
В те годы прямо под балконом росли кусты малины, и от этого икры Самсона всегда были в неглубоких порезах. Почти каждую ночь к ним добавлялись царапины, которые оставляла на его спине и ягодицах пылкая и любвеобильная Ингрид.
Все шло как нельзя лучше, и уже Ингрид, со значением поглядывая на повелителя, призналась, что он у нее первенький, как случилось непредвиденное.
В одну прекрасную ночь, когда король, одетый в махровый халат и вызолоченные ночные туфли, находился на полпути к земле, он вдруг услышал омерзительный металлический скрежет, и через мгновение в обнимку с оторвавшейся секцией водосточной трубы, крича во все горло, уже летел в свои малиновые кусты.
Полет продолжался недолго, но ущерб, нанесенный нежному королевскому телу, был достаточно серьезен. Помимо привычных царапин, он заработал приличную шишку на затылке и вывих локтевого сустава.
(Заметим попутно, что чуть позже король заработал себе еще одну шишку, на лбу, которую скалкой – тоже классический вариант – ему наставила королева Лидия…)
Страже, примчавшейся на вопли короля, с трудом удалось отделить его от злополучной трубы: король никак не желал с ней расставаться.
Когда Самсона несли в кабинет Краузе, он громко стонал и сквернословил, понося окаянного негодяя, устанавливавшего водосточные трубы. И которого поклялся по выздоровлении казнить. Казнить самой лютой казнью, которая только может существовать на свете.
Он велит нахлобучить ему на голову ведро с дерьмом, по которой палач что есть силы будет лупить палкой. Потом мерзавца голой задницей всадят в пчелиный улей, разогретый паяльной лампой. Хорошая казнь, педагогичная и надежная. По богатству ощущений не уступающая четвертованию и колесованию.
Лейб-медик Краузе, к которому Самсон и тогда не испытывал ни малейшего пиетета, при лечении короля ограничился наложением на затылок порфироносца серебряного асперонского соверена, а вывих пытался вправить, зажав руку Самсона в отопительной батарее.
Король втайне надеялся, что Краузе призовет на помощь свои самые любимые средства – рвотное и клистир с мыльной водой и глицерином, и тогда уж король отведет душу!
Но на этот раз Краузе проявил повышенную осмотрительность. Он почувствовал, что король находится после своих невольных левитаций в таком настроении, что с рвотным недурно было бы повременить, а о клистирной трубке лучше и не заикаться.
Запросто можно угодить под то же ведро с говном и улей с пчелами…
Любовным отношениям с Ингрид пришел конец. Пару раз, правда, Самсон делал попытки перелезть через балконные перила, но его останавливал угрожающий вид торчавших вверх остро заточенных металлических кольев, по приказу королевы Лидии стоймя вкопанных в землю как раз в том месте, где прежде росли кусты малины.
«И это, называется, королевская жена, – шептал белыми губами Самсон, убирая ногу с перил, – рада была бы, курва, если бы ее муженек превратился в дуршлаг, мечтает о моей смерти, гадюка! Обложила, сволочь, со всех сторон, как какого-нибудь слона в зоопарке».
И уныло плелся назад, в супружескую спальню…
Ингрид умерла спустя несколько месяцев весьма странной смертью. Она отравилась шампиньонами. Поскольку грибы на асперонских пляжах не росли, их самолетами доставляли из Парижа. И вот этими-то грибами она и отравилась. Видимо, грибы были не свежими.
Такое заключение дала медицинская лаборатория, которой руководил вездесущий Краузе. В чем-чем, а в ядах он толк знал… То, что ко всей этой истории с отравлением имеет отношение королева, Самсон никогда не сомневался. Но почему опять Париж?..
Вспоминая о пристрастии своей формальной супруги к самому лучшему городу в мире, а это пристрастие у нее точно было, – свидетельство тому и ее парижский цирюльник с завитыми усиками и шеф-повар Люкс, слава Богу, научившийся в конце концов под страхом смерти превосходно стряпать, король впервые задумывается о том, что эта любовь к Парижу, возможно, могла бы его и Лидию сблизить.