Еще он любил лошадей. Уже в Барсуках, деревне, где родился и вырос, на скопленные деньги открыл кузницу, а потом купил гнедого, пять лет не ходившего в упряжке, но, как пишет Константин, смог его покорить лаской.
В Загорье тоже были лошади. Трифон Гордеевич ездил в Ельню на конные ярмарки, любовался лошадями, потом в подробностях рассказывал об этом дома. Но приобрести хорошую лошадь не получалось: не было денег.
А все же под конец хуторской жизни появился приличный жеребец. Трифон Гордеевич его выгуливал во дворе, заставлял подыматься на дыбы, переплясывать, потом на него вскакивал Константин, а все хуторяне стояли и глазели. Этого жеребца пришлось отдать после вступления в сельхозартель, вынужденного, разумеется: власть давила индивидуальным налогом. И, отдав жеребца, отец лицом потемнел. На третий или пятый день не удержался и пошел в Ляхово посмотреть на коня. И нашел его привязанным в жару в рое слепней и мух. Жеребец запутался, стоять ему было неловко… В Загорье отец вернулся верхом.
Эту выходку, скорее всего, ему припомнили, когда объявили кулаком. Коня забрали на следующий день. Трифон Гордеевич не мог уже оставаться в Загорье и ждать неизвестно чего. Жизнь такая была для него мукой. И он подался на заработки в Донбасс.
Пытал он счастье на стороне и раньше. Ездил, например, вместе с другими мужиками в Саратовскую землю. Работал он и в Мурыгине у тамошнего кузнеца, возвращался в выходной, приносил кульки с гостинцами, деньги, много рассказывал.
Большая семья его жила трудно, но не голодала. Сам кузнец умел хорошо приодеться, в костюм и хромовые сапоги, да еще носил шляпу, что среди местных жителей было не принято. Ивана Трифоновича в конце восьмидесятых я тоже приметил прежде всего из-за шляпы среди обычных пассажиров пригородного поезда.
В Трифоне Гордеевиче говорила недюжинная сила его отца – служившего солдатом в Варшаве Гордея Васильевича.
Бывший артиллерист Гордей Васильевич – в черном мундире, с трубочкой – шагает за пенсией в город, которая по тем временам была приличной: три рубля… Вот с этого деда, рослого, с бородой, покуривающего трубочку, и надо бы начинать фильм «Пан Твардовский»: как он идет по Ельнинскому большаку. Некоторые исследователи жизни и творчества поэта полагают, что именно с описания деда Александр Твардовский и хотел начать свою заветную книгу, которая называлась бы «Пан» или «Пан Твардовский», и в рабочих тетрадях он дает такое описание. Но еще ярче описывает деда старший его внук, Константин, помнивший его, конечно, лучше всех остальных братьев, хотя любимым внуком у Гордея Васильевича был Шурилка-Мурилка, его-то он и одаривал в первую голову каким-нибудь гостинцем, пряничным конем, вернувшись из Смоленска. Но вот это описание: «Деда, Гордея Васильевича Твардовского, как бы впервые увидел, когда мне было лет пять. Это был очень старый человек, выше среднего роста, седой, с прозеленью в густых волосах, с такой же седой бородой не очень большой, но лысины у него не было. Опершись на длинную палку и держа под мышкой большую книгу в переплете из дерева и кожи, дед пас скотину и читал эту книгу».
Поразительно, как Трифон Гордеевич сумел вызволить семью из уральской Ляли, а потом обосноваться на Вятке в колхозе и наладить сносную жизнь. Интересный эпизод, свидетельствующий о силе и энергичности этого человека. Когда он вышел в первый раз из Ляли вдвоем с Павлушей и добрался до Загорья, его впустил в дом и оставил ночевать один из соседей. Сосед этот и сдал беглецов. Повели их в Ляхово через лес. Но уже совсем стемнело, тогда решили переночевать на хуторе. Оба разделись до нижнего белья, легли. Стерег их один мужик с пистолетом в руке. И глубокой ночью стражник спекся. А кузнец сиганул, в чем был, в окно. Сына вынужден был оставить, полагая, что мальчишке ничего не сделают. И сорок верст пробирался, босой, в одном белье, в Краснинский уезд, где жил двоюродный брат.
Такой правеж устроила новая власть своим труженикам. Крадись по родной земле, как тать, не знай покоя ни днем ни ночью. Людей и целые народы сдувало по лицу земли, как перекати-поле в пустынях. Какая уж тут страна Муравия!.. Быть бы живу…
«Родину и чужбину» Ивана Трифоновича я перечитывал не раз: трудно остановиться, начав, это какая-то неотвратимая книга. И снова проза и поэзия затевали нешуточную борьбу. Суровым свидетельствам Ивана противостояли стихи Александра. Не перечили, не переиначивали, а воздвигали что-то во мне самом, в читателе. И словно бы в колеях долгой дороги мерцали, бликовали осколки чистого света.
Образу лауреата «с окаменелым сердцем» противостоял образ певца, солдата с крестьянской душой, обреченного на укоры и муки и наделенного голосом чистым, светлым, теплым…
Крестьянство Александра Твардовского в бытовом смысле отмечали многие, знавшие его. Его коллега по «Новому миру» А. Кондратович пишет, что Твардовский остерегался переходить улицы, минутами ждал, еду любил простую, деревенскую, в кафе брал вареное яйцо, кусок мяса, сало. В застолье всегда пел. С наслаждением работал на земле, правда, это уже был подмосковный дачный участок…
Но он оставался крестьянином и по сути своей. Критики тех лет как раз и упрекали автора в том, что его Андрей Сивцов, Василий Тёркин не советские колхозники, пошедшие на фронт, а все те же стародавние русские крестьяне, каким был и Никита Моргунок. И какими были, можем добавить мы, некрасовские Савелий, Ермил, толстовские и тургеневские крестьяне, мужик Марей Достоевского. Песнь к земле из «Василия Тёркина» – из глубины крестьянского сердца.
Какие-то строчки и стихи вызывают досаду, недоумение, неприятие. Особенно горько, когда случаются подобные вещи со стихами превосходными, как, например, «Ты откуда эту песню…». Стихотворение – как напев у окна, за которым туманится то ли поле, то ли дорога, а на самом деле – время в образе реки:
Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой.
Сын спрашивает у матери об этой песне, и она растолковывает, что так пели в приднепровских местах, когда отдавали замуж девушку на другой берег, и та лила слезы, как будто прощалась с родным домом навек. (К слову, поэт где-то говорит, что мать очень тосковала по родному дому, хотя был он рядом, в десяти – двенадцати верстах от Загорья, в имении Плескачи.) Но это все были девичьи слезы. Еще горше пришлось, «…как иные перевозы / В жизни видеть привелось».
Мы знаем, о каких перевозах речь.
Путь их был далек – на Урал, в лесной барак. Смоленские крестьяне и без того усвоили некоторые исторические уроки пограничной земли, по которой то лях с огнем пройдет, то француз, и красно не строились в деревнях. А после этого урока Сталина смоленская деревня, кажется, навсегда обрела заунывный и какой-то временный облик: хаты ютятся, как будто пытаясь остаться незамеченными.
Как с земли родного края
Вдаль спровадила пора.
Там текла река другая —
Шире нашего Днепра, —
продолжает поэт, и читатель здесь крепко спотыкается вот об эту «пору». Глаза еще раз пробегают строчки: «Вдаль спровадила пора». Эти слова поражают своей вялостью. Бессильное благоречие и жалкая замена табуированного имени. Такому восприятию способствует и дата под стихотворением: 1965 год.
Тут современный читатель вспоминает, что уже и «Один день Ивана Денисовича» напечатан. Самим же автором стихотворения и опубликован.
Но перечитываю стихотворение еще раз и понимаю простую вещь: ведь оно начинается с диалога сына и матери, а разворачивается уже негромким монологом матери. И все здесь – голос матери.
«Мать моя, Мария Митрофановна, была всегда очень впечатлительна и чутка, даже не без сентиментальности», – писал Александр Твардовский в «Автобиографии», а в рабочих тетрадях добавлял, что она «была почти во всем полной противоположностью отцу – мягкой души, дружелюбная и уступчивая».
Поэт вовсе не изобретал благоречия для этого стихотворения.
Да и зачем? Он прекрасно знал речь своей матери, вот и все.
Отжитое – пережито,
А с кого какой же спрос?
Да уже неподалеку
И последний перевоз.
Все стихотворение пронизано током времен и времени, здесь, как в течении реки, смешиваются различные слои – поддонные ледяные и прогретые солнцем, – время личное соединяется со временем историческим, но не только. В последней строфе молодой перевозчик-водогребщик уже «старичок седой», и с «той стороны» веет безвременьем, тем, что в ведах названо «нечто единое ничто иное».
Песнь в устах молодой матери рисует образ суженого, и невольно видишь молодого кузнеца, пришедшего однажды в имение Плескачи. Песнь в чужих снегах, где леса темнее, зимы лютей, уже словно бы обращена скорее к любимому сыну (а это и был поэт, оставшийся в далеком Смоленске, в газете, и надо заметить, что и здесь нащупывается нерв разногласий между братьями; по крайней мере, эту глубинную ревность полезно учитывать, читая воспоминания). Александр Твардовский, как известно, и вызволил семью из тисков чужбины. Песнь, исполненная в стихотворении в третий раз, по существу, уже и не имеет адресата. Точнее, он запределен.