Ознакомительная версия.
Бабушке жаль было этого кирпича:
– Хватит тебе его транжирить! Ведь задаром отдаешь! Потом хватимся, и свою печь перекласть будет нечем!
Она была права. Как-то вздумал дед переложить печь. А перекласть ее ему было запросто. Он то поворачивал ее целиком к окнам на улицу, то вдруг повернет ее передом во двор, совсем как в сказке. Печник он был отменный. Так вот, вздумал дед переложить печь, а кирпича-то и нет. Почесал дед в затылке, взял тачку и отправился поковыряться в старых печных завалах. Наскреб-таки. Поставил печь на сей раз поперек избы, разгородив ее, таким образом, на две половины. В одной оказалась большая кухня, в другой – спаленка, где можно было ему и старухе спокойно отдохнуть, никому не мешая.
Когда мне в эвакуации пришлось перекладывать эту печь (за давностью лет она стала плохо греть, да и свод в ней рушился), я слезно вымолила у председателя артели кирпича. Он сжалился над солдаткой, дал кирпич, но он оказался предрянным, так и крошился в руках. Я еле привезла его к дому на двух попутных подводах от завода, что был в десяти километрах от поселка. Не раз вспоминала я дедушкин кирпич.
В последние годы дедушка жил в полном смысле слова «на покое». Дети повырастали, твердо стали на ноги, надобность продолжать работу на казенном заводе отпала, и хотя дед за свой почти полувековой труд «пензии» не выслужил, все равно он не нуждался. Живя со старшим сыном Василием, нашим отцом, он охотно поддерживал все его новшества в хозяйстве, вроде распашки земли на болоте под огород или введения строгого рациона при кормлении домашнего скота. Одобрительно он отнесся и к затее сына организовать при доме слесарную мастерскую, где изготавливались бы молотилки, столь необходимые в сельском хозяйстве.
Вообще, он гордился своим старшим сыном. Гордился тем, что тот закончил учительскую семинарию, был инспектором земских училищ и уважаемым человеком не только в поселке, но и во всем земстве.
У меня было две бабушки и один дед. Второго деда я совсем не знала. Он умер молодым, простудившись в проруби, куда попал вместе с лошадью, возвращаясь с «требы», был он сельским священником.
Павловская бабушка, Васса Симоновна, была матерью отца. Острожская, Анна Егоровна, приходилась бабушкой со стороны мамы.
Павловская бабушка маленькая, худенькая часто болела и запомнилась больше в постели. Была она со светлыми волосами, собранными на затылке в узелок, с бледно-голубыми глазами и правильным лицом, изрезанным морщинами. В молодости она, наверное, была недурна собой, но дети, тяжелая крестьянская работа, болезни (она страдала пороком сердца) рано состарили ее. К тому же и дед, смолоду любивший выпить и приволокнуться на стороне, доставил ей немало горя. Интересно бывало послушать разговор деда с бабкой. Они, точно соревнуясь, приводили в своей речи пословицы и поговорки. Дед скажет одну, бабушка в ответ другую. Попрекая деда за грехи молодости, бабушка с удовлетворением говорила:
– И верно в народе молвится, полюбовница ждет за углом, а жена-то за столом.
– Хватит тебе, старуха, один Бог без греха.
В ответ на это бабушка подхватывала:
– Грех-то с орех, да ядро-то с ведро! Но дед уже начинал сердиться и говорил:
– Двадцать лет не видел коровьего следу, а все молоком отрыгается… Но вообще-то в последние годы они жили в мире и согласии. Дед жалел бабушку и нередко говорил:
– Ты, старуха, лежи. Я сам растоплю печь и воды принесу.
Бабушка, благодарная деду за внимание, которым не была балована смолоду, точно в оправдание своей «лени» (как же она будет лежать, а старик воду таскать), плачущим голосом говорила:
– Ох, болят мои руки-ноженьки. А и чего ж им не болеть! Одного хлеба сколько перепекла на такую-то ораву. А огород, а скотина? Мало того, так и жать Васса, и лен дергать Васса. А со льном-то, о Господи! Какая была морока, пока его выдергаешь, выколотишь, вымочишь, расстелешь, снимешь, потреплешь, вычешешь, спрядешь, соткешь, холсты выбелишь, рубах нашьешь. Господи, твоя воля! и как только сил хватало на все!
– Ничего, старуха, зато сейчас живем – не тужим. Ребята выросли, спасибо им, помогают… Девки, они, конечно, отрезной ломоть, ну, а на сыновей грех нам обижаться. Да и жизнь теперь другая пошла. Зачем тебе холсты? Пошла в Сельпо, да и набрала, сколь хочешь, ситцу или сатину.
– Верно, дед, только уж наряжаться-то что-то неохота стало. Дважды в год лето не бывает.
– Хорош на девке шелк, коли в девке толк, – вздыхая, говорила бабушка. На лице ее так и застывало выражение горечи и обиды, губы ее всегда были сжаты, мы не видели, чтобы она улыбалась, глаза смотрели неласково и даже сердито, если она бывала недовольна нами.
Ее неизменной одеждой был фланелевый халат, с которым она не расставалась и ночью. Мучили бабушку кашель и жестокий ревматизм. Пальцы рук и ног были скрючены, синие набухшие вены переплетали их. Бабушка лечилась травами, пила можжевельник, настоянный на денатурате, в денатурате же держала ноги на раскаленной сковородке, натиралась черной редькой, но все это мало помогало. Прослышав однажды об адамовом корне, делавшем, якобы, чудеса, она жила мыслью, как бы достать его. Наконец, ей удалось купить его у травниц. Бабушка велела вытопить баню и, не ожидая, пока баня выстоится, натерлась адамовым корнем. Не прошло и десяти минут, как бабушка заметалась по дому:
– Ой, девки, скорее в баню! Ой, не могу! Ой, горю вся! Где туто-ка мыло было, мочалка?
Сунув ноги в галоши и подхватив узелок со сменой белья, бабушка кинулась в огород, в баню. Впечатление было такое, что она забыла о своих больных ногах, летела через гряды, как молоденькая.
– Ну, девонька, – рассказывала она потом своей подруге Николаевне, – я думала ума решусь. Скажи, как огнем палило всю. Я мыться, а он того злее. Будь он проклят этот адамов корень. Ну, недаром его адамовым зовут.
Наша павловская бабушка, Васса Симоновна, славилась тем, что любой вывих, любую грыжу могла вправить. Но больше она специализировалась по женским болезням. В сельском хозяйстве работа тяжелая, нередко женщины надрывались на ней, страдали загибами, перегибами, опущением матки. Вот тут-то бабушка и была незаменима, как лекарь. Какая-нибудь надорвавшаяся после родов молодка приезжала из дальней деревни и чуть не на коленях просила:
– Поправь, бабушка, сделай такую божескую милость, погибаю.
Бабушка отказывалась, ссылаясь на свои больные руки, они у нее и в самом деле болели, распухшие в суставах, не давали спать по ночам. Но просьбы молодки были так жалостливы, что бабка сдавалась. Она сползала с постели и уединялась с ней в столовой, где стоял деревянный, сколоченный еще дедом диван. Дверь в столовую плотно закрывалась, и оттуда лишь изредка доносились болезненные вздохи молодки, да приглушенный голос бабки:
– Расслабься, расслабься, милушка…
В особо трудных случаях, требующих повторных сеансов, молодка оставалась на несколько дней, живя у нас. В назначенный день муж приезжал за нею, привозил мзду за лечение. Иногда это был гусь или пара уток, а то и мешок зерна.
– Вот, прими, баушка, – говорил мужик, стаскивая с телеги дар, – век будем за тебя Бога молить.
– Да, ты бы лучше, чем Бога молить, поберег бабу, мыслимо ли это дело бабе сено метать, да еще вскрости после родов…
– Ладно, баушка, учту, – смущено говорил мужик, а бабушка продолжала наставлять:
– А ты, милка, не забывай, каждый вечер клади поклоны.
– Это перед иконой, что ли? – уже зубоскалил мужик. – Да она у меня неверующая.
– Не обязательно перед иконой. А вот встанешь на колени и нагнись, все равно как пол под кроватью моешь…
Не было ничего сверхъестественного в том, как лечила бабка. Ее методом был самый обыкновенный массаж. Иногда даже врачи посылали к ней своих пациенток, ведь в земской больнице не было ни кабинетов массажных, ни физиотерапии, не то, что в современной поликлинике.
Однажды даже мне пришлось прибегнуть к помощи бабки. Было мне лет двенадцать, когда я, вытягивая на берег тяжелую лодку, так надорвалась, что не могла поднять руки вверх. Когда бабушка впервые коснулась моего живота, разминая и растирая его, я дико орала от боли.
– Ничего, девка, терпи. Ой, желваки-то, желваки какие… И как тебя угораздило?
На третий день лечения мне уже приятно было прикосновение бабушкиных рук к моему животу.
Теперь мне было понятно, почему и мама частенько прибегала к помощи бабки. Будучи постоянно в «положении» (у мамы было двенадцать беременностей!) или в тягости, как тогда говорили, мама порой и в самом деле чувствовала тяжесть в животе: оступилась ли, шагнула неловко, спрыгнула ли с подводы, да мало ли что, и бабушка, заметив недомогание невестки, говорила:
– Давай-ка, Анюта, я баньку истоплю да тебя поправлю.
Они уходили в баню и возвращались оттуда нескоро, обе точно размягченные. Бабушка садилась пить чай (наша непременная обязанность была поставить к этому времени самовар), а мама, по ее настоянию, должна была не менее часа лежать на спине в постели, и чашку чая мы ставили перед мамой на стул, придвинутый к изголовью ее кровати.
Ознакомительная версия.