Ознакомительная версия.
– Девочка уже в положении… Ну, вы понимаете.
А сын вонючего бурдюка скабрезно ухмыльнулся.
Вот таким был мой первый поцелуй, надо признаться. Насколько бы постыдным это ни было. Я до того ни с кем не целовалась. У меня были и друзья, и ухажёры, но я ни с кем не целовалась. Никто до этого убогого отброса не слюнявил меня в губы и не засовывал мне язык в рот.
Моя мама так никогда и не узнала, каким был мой первый поцелуй. Она считала, что я давно целуюсь. А я не могла предать маму. Не могла ей рассказать тогда (потому что тогда бы она мне не поверила) – и так никогда и не смогла, потому что предавать нельзя никогда (да и всё равно бы она мне не поверила).
Всё это было отвратительно. Я весь день полоскала рот водой. А вечером даже прополоскала рот коньяком. Когда уже и мама, и папа спали. Прополоскала и выплюнула. А потом прополоскала и проглотила. А чтобы мама не заметила, что коньяка в бутылке меньше, – я долила туда чаю. Так уже очень давно проделывал с коньяком тёти Оли мой двоюродный брат-дурак-муж, так почему бы мне не проделать такого с коньяком моей мамы? Могла бы мне и сама налить. В конце концов, за наш с двоюродным убожеством фиктивный брак мама получает вожделенную третью комнату, убожество получает триста рублей, так отчего бы мне не получить хотя бы пару рюмок коньяка? Я подумала – и ещё раз прополоскала рот. Коньяк был тёрпким и больно жалил слизистые, но больше всего на свете мне хотелось сжечь именно слизистые свой ротовой полости, чтобы навсегда вытравить из них тошнотное, брезгливое воспоминание. Будь жив Руслан Михайлович, он бы сказал мне что-то короткое, ёмкое и очищающее. Но его давно убил рак гортани. А я жива – и мне надо сжечь слизистые. Четвёртая рюмка коньяка абсолютно лишила рот чувствительности. И бесчувствие это было блаженным и отдавало дубовой бочкой, майским ливнем и одиночеством. Я подумала, что было бы неплохо взять всю бутылку и поехать на Восьмую станцию Черноморской дороги под старую вишню. И наесться вишнёвой смолы. И пусть бы всю ночь шёл дождь, смывая с меня необходимость быть хорошей и умной девочкой и – главное! – самую гадкую из самых гадких необходимостей: никогда не предавать маму. Но даже это не вернуло бы мне убитый моей собственной мамой мой самый первый поцелуй. Под ещё одну рюмку, опрокинутую через бесчувственные губы в онемевший рот, я подумала, что зря я не захотела целоваться с Игорем с Советской Армии, когда уже была в девятом классе, а он уже успел развестись со своей кривлякой. Он тогда как-то заметил, что я – настоящая красотка, а мой родной старший брат посмотрел на него свирепо. А под следующую рюмку в меня снова проникло давно похороненное «навсегда». И меня стошнило. Но уже вежливо – не на пол в кухне. А в туалете – в унитаз. Я вполне себя контролировала, и даже это снова из ада восставшее «навсегда» не было таким гадким, как мой первый поцелуй. Который уже навсегда останется моим первым поцелуем. Пусть формально и для протокола – но первым. Я долго лежала с этими мыслями в ванне, а после полночи читала на кухне журнал «Юность». Повесть «Преподаватель симметрии»[9]. Это меня немного отвлекло. Ещё в ванне я открыла на случайной странице:
«… Ничьё, как и та погода, которую напоминало: покинутый Рай. Дьявол! какое непохожее яблоко ты мне подсунул…
Я сгрыз его и не заметил. Дику я мог обнять, поцеловать – вот она, она ждала этого. Она хотела стать моей. А моя уже была эта бумажная Елена, которой не было. “Сумасшедший! идиот!” – проклинал я незнакомца и тут же понимал, что проклятья эти точнее всего относятся ко мне самому…»
Я была раздавлена, страшно пьяна, и мне было так плохо, как не было ещё никогда. Но тем не менее я с интересом читала повесть. Которая много позже превратится в роман-эхо. Роман, который написал несуществующий Э. Тайрд-Боффин о ещё менее существующем Урбино Ваноски. Мне было интересно читать написанное несуществующим о несуществующем. Я понимала, что это – моё. Только возможность создать из несуществующего существенное может помочь мне избавиться от рецидива «навсегда». Я вылезла из ванны, надела мамин махровый халат, в пятнадцатый, наверное, раз почистила зубы и вернулась на кухню. Читать. В доме – в нашей однокомнатной большой квартире – все крепко спали. Почитав, я взяла из новой пачки вкусно пахнущий кохинор, наточила его скальпелем, как всегда делали и папа, и старший брат, достала из (почему-то?!) середины аккуратной стопки страшно дефицитную бумагу формата А4 и стала писать о несуществующем. Это была выдумка, и эта выдумка была большей правдой, чем любая из правд. Потому что настоящей, справедливой и логичной правдой может быть только выдумка. Любая из правильных жизненных правд – не более чем протокол.
Мама и папа получили трёхкомнатную квартиру на окраине. В спальном районе.
Мой брат переехал со своей бесцветной девицей (у которой было совершенно бесцветное имя) в нашу однокомнатную квартиру.
Тётя Оля, ворча, отписала мне одну восьмую дома, а вовсе не половину. Неустанно повторяя, что она это делает не из-за меня, а лишь потому, что меня любил дедушка, – то есть в память о своём отце. И чтобы моя мама даже и не думала в этом доме хоть что-то получить. Да и эта одна восьмая – слишком щедро, и лишь в память… Далее – по новой, в разнообразных вариациях. Я таскалась с тётей Олей по БТИ, по исполкомам и по нотариальным конторам, хотя мне не нужна была одна восьмая трупа. Но она очень нужна была моей маме. А я не могла предать маму. Мама, в свою очередь, ворчала, и зудела, и скандалила мне в уши про то, что у них с сестрой было сестринское (это что-то вроде джентльменского) соглашение о том, что половина дома – мамина. А не эта одна восьмая – моя. Потом я вышла замуж в первый раз – по-настоящему. А когда развелась – никогда не вернулась в трёхкомнатную квартиру на окраине. Потому что у меня никогда там не было отдельной моей комнаты. Не было и быть не могло. Потому что своя отдельная комната – она там, где тебя не могут предать. Мне не нужна была отдельная комната в квартире на окраине, где я бы только и делала, что беспокоилась о том, чтобы не предать свою маму. Я вышла замуж во второй настоящий раз – но там оказалось так скучно, что даже самые отвратительные события стали казаться тем, чем и должна быть жизнь, – событиями. А потом я вышла замуж в третий раз, и у меня появился мой один-единственный муж, наш один-единственный ребёнок и наш живой, тёплый и уютный дом. Это может показаться парадоксальным, но единственное, о чём я прошу бога по форме и без, – чтобы это было навсегда.
Мой старший брат женился на своей бесцветной девице. Смешно, но хотя он и жил с ней достаточно долго, но женился он на ней именно тогда, когда у меня был медовый месяц моего первого настоящего брака. (Мой первый настоящий муж очень сердился, что я не люблю целоваться. Моему второму настоящему мужу было всё равно. Мой третий (единственный настоящий!) муж потратил немало времени, ласки, нежности и, подозреваю, нервов и жизни, чтобы научить меня целоваться, любить и выбить из меня своей безусловной, безмерной, вселенской любовью всякую прочую дурь.) Мне тогда было очень обидно, что мой единственный родной старший брат не подождал меня какой-то смешной месяц. Не подождал свою любимую младшую сестрёнку. Впрочем, тут уместнее будет написать «некогда любимую». Позже мой брат развёлся с бесцветной девицей и оставил ей некогда нашу однокомнатную квартиру. Хотелось бы, конечно, приписать это благородству брата. Но мама приписывала это изворотливости бесцветной девицы. Полагаю, что правда – даже протокольная – где-то между. Детей у моего брата и бесцветной девицы не было. Позже мой брат женился на нотариусе с ребёнком. В нотариусе не было никакого сэспенса – один сплошной хоррор. Такой же хоррор был в ребёнке нотариуса. И ещё больший хоррор – в маме нотариуса. Родив совместно с нотариусом белокурого голубоглазого мальчика, который куда больше походил на меня, на мою маму и на Мишель Мерсье, чем на кареглазую черноволосую нотариуса-еврейку, мой брат с нотариусом развёлся – и подарил своего сына Митю, обладающего воистину аристократической бабушкиной внешностью, нашей маме. Надеюсь, мальчик Митя будет хорошим человеком. Потому что наличие маленького диктатора – счастье для воспитания духа. Это всем известно. В любом случае – я не зря фиктивно выходила замуж за двоюродного дурака – у голубоглазого белокурого мальчика Мити есть своя отдельная комната. Она, что правда, не очень его выручает, потому что от какой-то неврологической симптоматики его уже лечили. Неврологическую симптоматику он приобрёл, когда мой старший брат разводился с Митиной мамой-нотариусом. Маленького Митю, которому во время развода было только четыре, – водили в суд «давать показания». Для протокола. Ну а потом маленький мальчик Митя отправился жить к моей маме и моему папе – его бабушке и дедушке. В трёхкомнатную квартиру на окраине, в спальном районе. Хотя у моего старшего брата уже давным-давно есть несколько неплохих квартир в центре. В одной из них он живёт с совсем новой девицей, уже сразу его женой. Она моложе моего старшего брата на двадцать лет и уже родила ему девочку, которую он назвал в честь нашей мамы. И дочь моего брата получилась полной тёзкой нашей мамы. Потому что моего старшего брата назвали в честь дедушки. А мальчик Митя так и живёт у нашей мамы, своей бабушки, потому что он не нужен ни своей маме, ни своему папе, ни – тем более! – новой совсем молодой папиной жене, у которой уже есть своя маленькая родная дочка. Моя мама, Митина бабушка, говорит, что Митю надо лечить от неврологической симптоматики. Это очень справедливо и логично. Нелогично и несправедливо тут только то, что Митя скорее бы вылечился от неврологической симптоматики в колонии для малолетних, чем под чрезмерно заботливым и беспокойным крылом одиночества, похожего на раковую опухоль или на моё «навсегда».
Ознакомительная версия.