Ознакомительная версия.
Ритку не обвиняли: мужиков после войны днем с огнем порой было не найти, а она, прямо скажем, против Надьки не красавица. Не убивать лезла, а так, поскандалить. Нет, виноватая не она.
Большой шум в поселке из этой истории получился. То ли мстила Надька, ни за что погибшая, то ли не на шутку разгневалась Вотяцкая гора – и лилась безвинная жертвенная кровь. Влетело партийному начальнику. Николу зимой из председателей сняли, а директора школы – летом. Почему-то мимоходом стукнуло многих, кто уж совсем был ни при чем.
– Чё, тетя Зина, невеселая? Моего тутока, в чайной, не видела? По всему поселку бегаю ищу. Свинью договорилися колоть, сват пришел, а етого унесло куда-то.
– Чё рано колете? Тепло еще.
– Ногу заднюю защемила в полу свинка-та да подворотила. Жоркая была, а счас ничё не ест. Сват-от закоптить мясо хочет – умеет.
– А я тутока Федора Петровича встретила. С битоном за супом приходил. У его Мария-то к Ритке в город уехала. Поговорили. Совсем он стал не такой, как с директоров сняли.
– Не спрашивал, чё, мол, ушла из школы?
– Он и сам знат. Новый директор ставку гардеробщицы с меня снял: мол, не надо за раздевалкой смотреть. Вечером приди вымой, всего и делов. А жить на чё? Вот я в чайную уборщицей и ушла, да еще в сельсовете лестницу мою. Плюнула да ушла, чё мне. Никакого порядку, слушай, в школе не стало. Не то, что при Федоре Петровиче.
– Уж тот был директор дак директор.
– Дак как не директор? Чистота, строгость была в школе. Робил бы и робил, если бы не Ритка эта. Не надо было так потачить. Она как школу закончила, учителя локтем крестилися, что ее боле учить не надо. Чё хошь сказать учителю могла. Боле директора ее боялися. А она в городе на заочно учиться поступила – и опеть тутока! Да еще с Витькой етем…
– Все, я, Зин, пошла, если мой сюда, в чайну, придет, гони грязной тряпкой!
Саму Надежду, а с ней Михаила Александровича многие осенью тоже видели на дальнем краю поля. Приглядеться только надо было. Кусты там, возле Вотяцкой горы, а левее возле лога точно их фигуры. Будто бы друг напротив дружки на ведрах опрокинутых сидят и разговор ведут. Вот так, виновных не нашли, и всему поселку стало блазнить. Как осень, только и разговоров: кто видел, кто не видел и что это не к добру.
Страх пробирал всех, неизвестно, чего боялся чуть не каждый. Крещеный вотяк боялся одного, русский бывший колхозник со своим фальшивым паспортом – другого. У поселкового партийного начальства – свои боги и свои страхи. И дома покоя нет.
– Знаешь, я Николай Василича в чайной встретила. Все тетрадку носит, у меня, говорит, про картошку тут все написано.
– Чтобы я больше про эту картошку ничего не слышал, поняла?! Я только случаем не слетел тогда. Как раз в области на партучебе был. А то бы с парторга первый спрос.
– Ты чего злишься? Ерунда какая-то, сказать стало нельзя, сколь картошки наросло!
– Лида, есть линия райкома. А кто против этой линии прет, то разговор с ним короткий. И людям это надо понимать и не лезть лишнего-то. Чего вот ваш Михаил Александрович полез?
– Он нам в учительской потом говорил, что урожайность проверить хотел. Раз ошибка – значит, надо проверить. Переживал очень из-за Надежды да своей заметки в газете.
– Пусть бы тетрадки свои проверял! Раз партия сказала: ошибка, признай, и точка. Он кого проверять вздумал?! Партию?! Чудило! Сотку веревочкой отмерил, безмен принес. Ладно я бдительность проявил, прихватил его на поле. Ну, поговорили с ним на партбюро: мол, будем оформлять кражу колхозной собственности. Да не дошло бы до этого, Лида, мы ведь так, пугнули… Конечно, жалко, что он мало пожил.
– Да, оказывается, ему всего сорок два года было. А сердце не выдержало…
– Даве я Ивана Маркеловича, соседа нашего, тоже засек, тоже с безменом на огороде сидит. Урожайность меряет, мать ети. Ты, говорю, Ваня, где покос имеешь? Возле Агеевки. А ноне летом будешь возить сено из-под Меновщиков, через Фенькину дыру? Тамока в логу вечно мокро, хоть какая будь сушь. Враз все причиндалы убрал. И я, Лида, сколь раз говорил: ты болтовню всякую домой не носи!
– Ну, я так, чтоб ты в курсе был…
– Да в курсе я, в курсе! Это ты не в курсе. В колхозе сёдня утром агеевская бригада на то поле не пошла. Боятся. И лошади, мол, не идут, храпят. Поповщина полезла: «Из церкви батюшку позовем, пусть на поле отчитает да покадит». Чтобы нам была слава на всю область?! Нам в райкоме рассказывали, что с этой картошкой тут уже чуть не сто лет бьются. Ну, что за народ! Староверы, одно слово! Еще в царское время бунтовались. Деньги им давали, только сади картошку. Не надо, и все тут. Ну, сейчас не те времена: хочу не хочу. Есть план; сколь скажут, столь и посадим. Я уже с воинской частью связался через райком, солдаты приедут, за день картошку выкопают и себе увезут. А весной заложим на этом поле клеверище. И все. Давай ужинать, Лида. У нас водка есть? Устал я сегодня.
Не все сказал жене партийный секретарь. Не сказал, как шел он сегодня от Вотяцкой горы и углядел, что вокруг покосившейся избенки старой Арины накровавлено и ветер гоняет куриный пух. Видно, эта полоумная вотячка для избавления от мести обиженных богов опять зарезала жертвенную курицу. Зашел, низко наклонясь в проеме скрипучей двери. Темно в избушке после дневного света, а в глазах потемнело еще больше. Арина окропила жертвенной кровью и иконы, и портрет Сталина, приколотый к стене. Трясущимися руками секретарь содрал окровавленного вождя и, крепко стукнувшись о притолоку, выскочил во двор. Ломая спички и громко матерясь, сжег бумажный комок. Арина, приковылявшая с огорода, ничего не поняла. Он молча погрозил ей кулаком и побрел домой на нетвердых ногах с колотящимся сердцем.
От Вотяцкой горы отступились. А время, быстротекущее и равнодушное, заваливало новыми делами-заботами и смывало из людской памяти Надежду и Михаила Александровича. Ремонтировали для новых учителей его освободившуюся квартиру.
– Тань, давай вот сюда домазывай остатки. Все же надо было еще по второму разу покрыть. Туто, видишь, полосы.
– Ладно, не учи хромать того, у кого ноги болят! Новые хозяева подкрасят, ежели надо. Кто приедет, не слыхала?
– Двое их, оба учителя, приедут вот квартиру смотреть, как отремонтируем. А кто – не знаю.
– Ну, наработалися мы. Никакого порядка у Михаила Александровича не было. В запущении квартира-то была. Хлам один. Конечно, ни семьи, ничё. Смешной, помню, был: ровно аршин сглотил да так торчком и ходит.
– Я у его училася, помню. Тихий был. Ни на кого сроду и голос не подымет. Стихотворения сочинять умел. В «Зарю коммунизма» заметки отправлял. Сам-то из Ленинграда, говорят. Чё его к нам занесло?
– Собирай банки. Я тут слила себе маленько, окна подкрасить.
– Он у нас и русский вел, и литературу. А вот про семью-то я ни у кого и не спрашивала. Дак ведь война была, мало ли чё…
– Ну, все. Дай-ка руки ототрем. Ты масла принесла подсолнечного, дак плесни и мне маленько.
Хламу нагребли бабы два мешка. Пожелтевшие листочки с напечатанными короткими строчками. Книжки старорежимные. Альбомы с фотографиями. Старые газеты они уже истратили, когда красили. На пол подстилали. А чего их жалеть-то, старые районки, года девятнадцатого да двадцатого? И где он их только взял? Написано неинтересное: все про становление советской власти да кулацкие бунты.
Больше всего удивились громадным костям и коричневому ломаному костяному черепу, башке, как определили они. На коровий череп башка была не похожа. «Лосиная или кабанья, – предположили, – вишь, вон рог торчит. Ну, вовсе чокнулся мужик от одиночества: кости дома держать!» Снесли весь хлам на огород, разожгли небольшой костерок и все старательно сожгли.
…Черепа и кости звероящеров пермского геологического периода найдут в этих местах лет через двадцать. Найдут, конечно, куда ж он денется, период-то, он же пермский…
В квартиру Михаила Александровича осенью поселились молодые учителя. Бывший директор школы Федор Петрович вскоре переехал к Ритке в город. Никола устроился председателем сельпо в дальнем селе Вознесенске.
Нисколько не пострадал только действительно ни в чем не повинный Витька Шорохов. С Риткой он развелся едва ли не с радостью. Из поселка уехал в район, устроился на железную дорогу в военизированную охрану. Ездил по стране, домой к родителям приезжал только осенью, чтобы помочь выкопать картошку. И больше ничего. Он даже не показывал никакого огорчения, может по глупости. Но народное мнение, поколебавшись, уперлось именно в него. Он, сам того не ведая, напоминал и напоминал о Надьке, хорошей девушке, ставшей заложной покойницей, о которой нужно было забыть. А он напоминал, и по дорожкам памяти заложная покойница Надька вновь являлась у Вотяцкой горы. «Из-за его все вышло», – вот и весь приговор, столь же безосновательный, сколь и беспощадный. Ночью в окно шороховской избы полетел кирпич. Это еще что! Раньше-то могли и избу поджечь. И корова могла явиться домой, волоча по пыльной дороге собственные кишки. Тут не оправдаешься и приговор не обжалуешь. Хоть времена были уже не старые, а советские, Витька Шорохов завербовался на Дальний Восток. Его сестра и оба брата уехали в город Молотов[11].
Ознакомительная версия.