Не постигая вполне, он, однако, чувствовал неодолимую тягу к этому их примирению и все играл и играл, подчас до подступающих к глазам слез, фильм о матери отца и о матери матери. Они без конца гостили. И среди прибытий их и отъездов, встреч у ворот и провожаний, в которых маленький мальчик тоже непременно участвовал как свидетель, если не как соучастник, – среди сладостно знакомого действа, он вдруг оглядывался, и выяснялось, что никакого кино нет и что он шляется в полном одиночестве по тропе, а то и стоит посреди огорода бабки Матрены и рвет сладкие незрелые стручки гороха.
Маленький Ключарев скучал по машинам – в деревне их не было, а все же одна грузовая, каким-то чудом возникшая, пролетев и проскочив махонькую деревню, оставила свой невеселый след: задавила кошку, которых было здесь неисчислимое множество. Кошка валялась на обочине, и деревенские ее попросту не замечали, не заметил и он, но заметили гостьи – Мари и бабка Наталья: обе вдруг шумно о ней, раздавленной, заговорили, и тогда мальчик тоже вспомнил, что действительно валяется возле дороги кошка, – сам видел.
– …Не понимаю, – клекотала Мари, – русская деревня, насколько уверял Толстой, очень чистоплотна по природе своей, и тогда откуда же это безразличие? Это же недопустимо гигиенически. Это же черт знает что!
– Моя дорогая Мари, граф Толстой не очень-то… – И дальше бабка Наталья заговорила на французском.
– … – ответила Мари.
– …
Мари вынырнула вновь на взволнованном русском:
– И все же клянусь, Натали, я сама готова пойти и ее закопать. Это же зараза!
– Так и сделаем, Мари, кстати, и пример будет…
Они вели разговор в следующей позиции: старушка Мари читала книгу, вглядываясь близорукими глазами, а бабка Наталья вязала, бабка Матрена, в разговор их не вступая и сидя поодаль, штопала какую-то свою штопку. На время прервавшись, она притащила дров, подтопила печку – и вновь штопала.
И сказала, вставляя свое словцо в общие:
– Конечно ж, надо зарыть. Дождутся, что мальчишки в чей-то колодец ее бросят! Вот и болезни пойдут – в Ново-Покровке уж было такое!
Мари всплеснула руками:
– Чудовищно! И ведь действительно будем воду пить – не зная! – Она обратилась к бабке Матрене уже впрямую: – Уважаемая Матрена Дормидонтовна, скажите, на который день колодец прованивается, если бросят кошку? Я думаю, лишь на третий, да?
– Шут его знает, – ответила та.
– О господи! – заохала Мари. – Натали, я, ей-богу, пошла бы сейчас, взяла эту кошку и снесла бы в лесок или в поле, но даже и сто метров расстояния мне кажутся невыносимыми при одной мысли, что, пока ее несешь в руках, вокруг тебя облако микробов…
Бабка Наталья поправила ее:
– Чтобы как следует отнести от деревни, нужно не сто – тут нужен километр целый.
– Ну что ты, Натали, необходимо метров триста, не больше.
– А я говорю, километр!.. Заразу и ветер разносит!
– Триста метров!
– Триста метров – это ничтожно мало, Мари.
– Натали, ты такая спорщица!
Спор о расстоянии, на которое необходимо оттащить кошку, казалось, был бесконечен.
– Триста ли метров, пятьсот ли, но ты, Натали, только представь: в одной руке ты несешь кошку, в другой лопата, – идешь, а вокруг тебя, наукой это уже доказано, облако микробов, ты идешь именно как в облаке – и все время дышишь! Для нашего возраста, Натали, подвергать себя такой опасности – преступно!
– И не подумаю, – неожиданно сказала бабка Наталья. – Тьфу! Я, моя дорогая, на нее даже и не взгляну!
– Но ты же ее видела!
– Не видела я ее – это ты замечаешь всякую гадость! Еще в молодости, вспомни-ка, что говорили про тебя наши…
– Натали! Я тебя прошу. – Мари, а вслед за ней и бабка Наталья перешли на лихорадочный французский, споря и обвиняя друг друга.
Маленький Ключарев, подремать не сумевший, тем временем спустился с печки – он вяло зевал, потягивался.
И вот бабка Матрена, подымаясь, сказала ему:
– Идем-ка к крестной сходим: у нее коза есть. Вот и образованные говорили: козье-то молоко – лекарство!
Бабка Матрена уже вовсю работала на неприязнь. Они вдвоем шли по улице, белой и пыльной, к избе, где жила крестная, когда маленький Ключарев вдруг обнаружил, что бабка Матрена пристукивает лопатой, – он глянул, она шла и, как палкой, пристукивала лопатой, чтобы не нести ее в руках. Охотно, хотя и не спеша, она пояснила мальчику, что «эти вот образованные и чистенькие» только говорят, а дело не делают, к тому же дела и не знают, занятые глупыми и ненужными вычислениями метров.
Кошка валялась раздавленная, та самая, и тут же, на обочине, бабка Матрена выкопала яму – немалую яму, в метр глубиной. Выкопав, поддела кошку лопатой и швырнула ее в яму, просто и умело. И закопала.
– А ты отойди, милок, – сказала она в самом начале дела, вероятно, все же считаясь с образованными и с их «облаком микробов».
Когда с кошкой было покончено, он удивился, что они повернули и пошли назад, к избе, – он спросил, а как же, мол, коза крестной и козье молоко?
– Какая коза?.. Да Кузьма ее неделю как свел в Ново-Покровку и пропил: такой дурной!
Вдвоем они вешали липучку для мух: из привезенного с собой тюбика выдавливали клейкую янтарную массу на тоненькие полоски из газеты, а едва пропитавшиеся, цепляли их к специальной газетной ленте (типа дорожки) на потолке, – это делала бабка Наталья, влезшая на высокий табурет, а Мари придерживала ее за ноги, чтобы та не упала. Липучка была старомодная, требовавшая искусства. Трудясь, обе напевали, пока с руки бабки Натальи не сползла, нависая все больше, медлительная струйка химической желтой слюны. «Ай-яй-яй!» – Мари, обхватившая ноги бабки Натальи, закричала, стоя внизу, она уже видела надвигающуюся на нее беду, а бабка Наталья не видела и говорила: «Я не падаю – почему же ты в панике, ма шер?!» Тут и она увидела и, тоже вскрикнув, стала ловить свисающие струйки ватой, а затем голыми ладонями. Пока Мари пискляво подсказывала ей – где и как ловить, новый ручеек липкой массы, откуда-то взявшись, скользнул на лоб, она завизжала, а бабка Наталья, клонясь, начала падать. Но и тут Мари мужественно ее удержала, – зато вся прикнопленная газетная дорожка вдруг пала вниз, как птица махая липкими крыльями, после чего и Мари и бабка Наталья заверещали, зашумели, обвиняя друг друга в неудаче, и наконец, прервав труд, подскочили к мальчику, держа в пальцах ватку, смоченную духами, и попросили: «Милый, оботри нас…»
Так что теперь он уже знал, что они – в неприязни; это не было ни распрей, ни ссорой, он уже чувствовал отличие, и хотя он ни разу не посмел им ни сказать, ни намекнуть, однако в неприязни этой он участвовал – и чутьем, и особенно наблюдательностью, уже заострившейся. Неприязнь – это, по его пониманию, было как чужой запах. Их мелкие словесные стычки сменялись взаимным молчанием с длительным косвенным давлением и с оглядкой на внука: чью сторону примет, если поймет? – а ему не нужна была сторона, и сердце его вовсе не разрывалось даже и в напряженном их затишье, а когда возникала словесная стычка, он, как ни странно, с удовольствием чувствовал, что он не одинок и что он с ними – с обеими, а этого и хотелось. (Конечно, когда он общался с одной из них, ее любовь чувствовалась сильнее, но и чего-то недоставало.)
Бабка Наталья была высокомерна, но была она нежнее и женственнее, в то время как бабка Матрена слишком походила на работницу из котельной, каких он видел не раз в городе и в поселке. Бабка Матрена снимала чугунки с кольев плетня или же, в деревенских своих трудах, без конца закрывала-открывала двери сарая. И он сравнивал сначала, конечно, лица. На лице бабки Натальи была и удерживалась этакая белая, хотелось бы – голубая – пыль, которая была вовсе не пыль, а возрастной пух на щеках, легкий и белесый, – и напротив: бабка Матрена была, казалось, вся в черной закалине – и морщины и щеки были подернуты если не загаром степным, то некой чернотой, впрочем тоже не отталкивающей.
– …Коз хотя бы держали. Пуховые платки хотя бы делали – ведь Оренбуржье! – говорила бабка Наталья с укором.
И бабка Матрена вполне спокойно (не сразу и не сейчас, а солидно выждав и поговорив для начала о чем-то ином) ей возражала:
– …Хозяйство как хозяйство. А что ж, скажем, от козы проку? – да никакого: ни мяса, ни пуха толком. Травы они не жрут, дай им молодые побеги, а где напасешься – они ж всю рощу обглодают, все мало. А доить? – за пять раз не выдоишь, а всего-то молока два литра…
Это говорилось в ответ, но именно не сразу, а отступив по времени, и подумав, и уже вполне заготовленно развернув слова в атаку «на непонимающих – на тех людей, что дела никакого не знали», на что, в свою очередь и в свою минуту (тоже выждав), ей отвечала бабка Наталья – отвечала высокомерно и колко. Эти старухи – Наталья и Матрена – в разговоре своем то сближались, то хитро отдалялись: двое, и что ж это за изысканный танец словесный был, если даже девятилетний ребенок внимал с интересом. Старуху Мари ни та ни другая не принимали всерьез и держали как бы для заполнения пустоты длинных этих вечеров при керосиновой лампе с иззубренным жерлом, с которого, казалось, осыпается крошками мелкое стекло. Иногда бабка Наталья вдруг вставала, сухонькая, прямя прямую спину, – ноги ее были на разных половицах, чуть расставлены, и ступали по половицам длинные эти ноги в чулках строго и отмеренно. Однако бабка Матрена, тоже чуткая, не давала ей преимущества говорить расхаживая, когда можно соразмерять шаги и слова, и в свой черед вставала с лавки. Она сажала чугунок в печь, чтобы подогреть, и не просто сажала, а прямо-таки медлила с ухватом и с чугунком, а потом с другим чугунком, а потом опять с первым, пересаживая его на новое, как бы лучшее место, – и слова ее шли движениям в такт. Отвечала она будто бы нехотя, будто бы меж делом и делом, морщась от печи и едва на собеседницу оглядываясь. Такой вот был танец их обеих, а Мари как Мари. Мари была при бабке Наталье, как при бабке Матрене был дом и чугунки.