Это ощущение было прекрасно-щемящим, острым, но и пугающим тоже – Митя все чаще ощущал, что становится взрослым и надо что-то решать и куда-то идти. Только сейчас, когда клубок нитей, связывающих его с домом, становился все меньше, а сами нити – все тоньше. Они норовили выскочить из рук, чуть засмотришься в сторону, и тогда все, ты уже один, и словно до тебя никого никогда и не было. И ты, скинув груз рода, истории, можешь нестись сломя голову, ехать в Америки и делать что заблагорассудится.
Друзьям он почти ничего не рассказывал. Нет, ну конечно, рассказывал – эти вечные хохотные истории про то, как один приятель напился, второй – подрался, как кто-то угнал у бати мотоцикл и слетел на нем в кювет… Но по-настоящему не рассказывал. Да и что тут такого? Ну, деревенский дом, простой, крепкий и низенький, невыразительный, хата, построенная еще дедом сразу после войны. Друзья, наполовину уже семейные, а на другую половину – пропащие. И мама с папой – обычные, как у всех.
Мать с отцом всю жизнь прожили в этой деревне. Точнее, это отец прожил всю жизнь, а мать выросла в соседней и появилась тут только после свадьбы, молодой и полной надежд, как и полагалось. Наверное, эти надежды не совсем оправдались, так ее сын и думал. Да и как тут чему-то оправдаться, в этой забытой богом глуши, когда телевизор и тот один на несколько дворов, и газ на соседней улице, а туалет – деревянная конура с дыркой в полу. Сейчас Митиным родителям было уже за пятьдесят, для деревни это старость, хотя волосы только-только начали покрываться изморозью седины. И, глядя на них, сын чувствовал непрошеное сожаление и горечь, словно не понимал, как это возможно – так прожить свою данную единожды жизнь. А ведь могли большее, поехать в город, выучиться… Он привык так думать и уже не смотрел глубже. В городе он часто участвовал с друзьями в диспутах – об истории, о пути России, да мало ли о чем, – но, когда приезжал домой, старался таких разговоров избегать, потому что в отцовских речах было много горячности и мало смысла, и сына это коробило. Правда, мама в такие минуты обычно улыбалась чуть виновато и молчала.
И все-таки в последние ночи перед отъездом из города Митя, ворочаясь на казенной хлипкой койке, часто отчего-то думал о родителях, скучал по ним, по их простым и безыскусным суждениям, почерпнутым из рассуждений ведущих телепрограмм, по их движениям и голосам. И мучительно не мог вспомнить, какого цвета глаза у его матери, покладистой, спокойной женщины, привыкшей вставать затемно и ложиться с закатом, когда позади тяжелый хлопотный деревенский день. Серые? Кажется, что так, серые – смирные, ласковые, но – серые.
А потом был поезд, выстуженный плацкарт, суетный приезд, встреча на обледенелом перроне, крючковатые отцовские объятия, мамина улыбка. Рассольник с перловкой, пышная, с салом картошка из русской печи, жарко натопленная комната, перегороженная надвое цветастой, но уже выгоревшей шторкой. И кровать, на которой Митя всегда засыпал сном безмятежным и мирным, как в детстве, так и по сию пору. Под окном не шумел город, не носились по магистрали шумные машины, не визжала сигнализация. Все было тихо. И еще тише, чем он себе представлял. Удивление – вот что чувствовал Митя, засыпая. Еще не зная о том, что удивление в деревне испытывают только городские.
* * *
Дни тянулись вязко и долго, но вскоре Митя заметил, что уже неделя, как он здесь. Друзья зазывали к себе, знакомили с женами, опрокидывали рюмку за встречу, качая на коленях спящих первенцев. Те, кто помоложе и пошкодливее, таскали в сельский клуб на дискотеку. Травили байки, вспоминали, пересмеивались. Рассказывали новости, которых и было-то только о том, кто на ком женился, кто пьяный тачку разбил, кто из армии вернулся, а кого только проводили. Митя был нарасхват: то ли соскучились, то ли город все-таки придавал веса в глазах местных. Скорее, второе. Впрочем, Митя об этом тоже не задумывался, привирал о жизни в общаге, об учебе и развлечениях, которых в городе – «что мне вам говорить, сами же понимаете…». Получал в ответ улыбку, чуть сдобренную ворочавшейся в глубине глаз завистью.
Вечером отец рассуждал о политике, громко прихлебывая чай с медом и макая в него печенье. Мать домывала в тазу грязную с ужина посуду.
– Завтра за дровами пойдем с тобой, – после непродолжительного молчания сообщил отец.
– Зачем? Есть же еще вроде…
– Приедешь потом летом только, мало ли что. Лучше про запас. – Отец шумно выпил остатки чая и откинулся на спинку стула.
– А я к Портковым собирался, – попытался найти повод отказать Митя.
Отец иронично сощурился, и Митя понял – не удастся.
– Почему ты никак газ-то не проведешь, не понимаю, – раздраженно вздохнул он. – Вон уже в семидесяти дворах отопление есть, сам же мне говорил. А вы все тут кукуете. Мамка вон с водой по сто раз на дню таскается, ты за дровами. Не надоело?
– Ну, мамка сама не таскается, я ей ношу. А газ… Газ, оно, конечно, хорошо. Но сейчас зима, кто тебе проводить его станет? А дрова нужны. Нужны дрова?
– Нужны, – пришлось согласиться Мите. На том и порешили.
Когда родители уже собирались ложиться, в окошко постучали. Митя вышел на мороз в одних трико и футболке.
– Привет! – Глаза Лехи Кобзаря были уже чуть затуманены хмелем и от этого поблескивали даже задорнее, чем обычно. – Давай собирайся! У Серого день рождения.
– Черт, а я завтра…
– Давай не тормози, пять минут тебе на сборы, солдат, – подмигнул вертлявый Кобзарь и хлопнул калиткой. С крыльца Митя видел, как он отошел пару шагов, порылся в карманах: огонек зажигалки осветил заросшее щетиной лицо, и в черное от мороза небо заструился папиросный дымок. Митя поежился и пошел в хату одеваться.
* * *
Возвращение домой Митя помнил смутно. Голова была горячей, нестерпимо хотелось пить, и он шел, распахнув куртку, подставляя грудь холодному воздуху. Снег упруго скрипел под ногами и искрился в свете единственного на их улице фонаря.
Придя домой, он рухнул на кровать в одежде, скинутые ботинки упали на пол со стуком. Родители заворочались за тряпичной ширмой, но Митя этого уже не услышал.
А через три часа отец пришел его будить.
Это было похоже на маленькую смерть. Даже на занятия в институт Митя не поднимался в такую рань, а ведь сейчас каникулы, да и ночное празднество дает о себе знать. Из горячечного сна он выныривал долго, едва сдерживая стон обреченного. Отец стоял у кровати полностью одетый, подтянутый, и от него пахло морозом и хлевом, значит, уже давно проснулся, хоть за окном было все так же темно, как и несколько часов назад. Митя чувствовал себя отвратительно, но, глядя на отца, не смог признаться в этом вслух и встал, начал неловко напяливать на себя ватные штаны, свитер. Руки и ноги слушались плохо, путались в штанинах и рукавах, как будто решили вконец измучить его. И Митя возненавидел отцовскую затею.
Накануне отец сказал, что газ не проведен из-за того, что на дворе зима. Так вот это было неправдой, и Митя это знал. Ведь до зимы была осень, а до нее лето, и газ был в деревне уже несколько лет. Нет, дело тут не в сезоне, а в самом отце. В его нежелании покоряться цивилизации, в темном, извечном русском неприятии прогресса и науки. Везде он будто чувствовал подвох и считал, что уж лучше так, по старинке, как привыкли, а новое – да бог с ним! Мало ли чего про новое еще не знают, вдруг это и неудобно, и опасно… Мите говорили об этих чертах русского народа на лекциях в институте его прогрессивно мыслящие преподаватели, он им верил и теперь с раздражением, с жалостью видел все эти черты в своем отце. Ему не хотелось в этом признаваться, он испытывал досаду, что его отец такой. Вся отцовская жизнь была в уходе за домашней скотиной и птицей, в хозяйстве, в утренних рыбалках, походах в лес за дровами, грибами и ягодами и перебирании двигателя старого «Запорожца». Ни новых лиц, ни новых идей. Последние двадцать лет он не был за пределами окрестностей, не бывал в городе и о жизни в мире знал только из искаженной линзы телевизора. Его единственный сын не мог понять, как такое возможно, как его родного отца утянула на самое дно деревенская рутина? Как он смог просидеть все это время здесь безвылазно, почему не захотел чего-нибудь добиться, почему добровольно жил, словно укрытый прудовой тиной? Эти горькие мысли были невыносимы, и вместе с ними Митя чувствовал разочарование. Отец, который всегда казался богатырем, вдруг представился ему немолодым несмелым человеком, который прожил жизнь зря. Митя смотрел на него как на незнакомца и не мог унять дурноты.
Пока они шли через заснеженное поле в предрассветной мгле, Мите сильно захотелось обратно в город, к своим. Ниточка, связывавшая его с этой деревней, с родителями, не то чтобы выскальзывала из рук – он сам захотел швырнуть ее подальше… Идти было тяжко, валенки вязли в глубоком крепком снегу, шея вспотела, и к ней прилип ворот свитера и неприятно растирал кожу. Голова кружилась от недосыпа и легкого похмелья, ноги скоро устали высвобождаться из сугробов, а невеселые мысли только усугубляли Митино положение. Он готов был высказать отцу все, что наболело, что истерзало его. Но вместо этого он сдернул рукавицу, зачерпнул горсть снега, жадно его проглотил и упрямо потопал дальше, тяжело дыша и волоча за собой санки.