И уже не соображая, что делает что-то непоправимое, он рычит напоследок:
– Вот тебе мой последний подарок! Сука! – и ударяет ее ладонью по лицу так, что голова ее дернулась в сторону.
Удар был ошеломляющ. С минуту она сидит оглушенная и потрясенная.
Потом вскакивает. И, пошатываясь, идет к музыке. Навстречу ей выскакивает пара наблюдателей. Окружают. И уводят с палубы вниз. В каюту.
Дубравин, опустошенный, долго сидит один.
Потом встает с места и медленно-медленно идет к трапу. Спускается на нижнюю палубу. В бар. Тут пусто. Шустрый белобрысый мальчишка-официант с прилизанными волосами приносит ему еще полстакана водки. Он втягивает водку сквозь зубы, как воду. Не чувствуя ни вкуса, ни запаха.
Самое страшное для него сейчас – остаться один на один со своими жуткими мыслями. Он боится, что не совладает с ними. Боится самого себя. Ведь с каждой минутой осознание краха всех надежд, всей жизни становится все невыносимее. И выход видится. Такой. Простой и ясный. Осталось только чуть-чуть: переступить что-то внутри себя в душе… И не будет больше страдания.
Нет, ему надо быть с людьми! Там, где люди.
Дубравин выскакивает из бара. Бежит по лестнице на палубу, где гремит залихватская музыка. Где разряженная толпа пляшет под зажигательные мелодии.
По ходу дела он подскакивает к диджею. Швыряет ему на пульт двести рублей. И кричит:
– Давай! «Стюардессу Жанну»!
* * *
И как только закрутила, запела, завыла мелодия, он ринулся, как подбитый самолет, кружиться по палубе, выкидывая все новые и новые диковинные коленца.
Стюардесса по имени Жанна,
Обожаема ты и желанна.
Ангел мой неземной, ты повсюду со мной,
Стюардесса по имени Жанна…
В порыве пьяного безумия вся толпа ринулась «летать» за ним.
«Ты, ля-ля-ля, милый человек, пусть небесный наш роман, ля-ля-ля-ля-ля, длится целый век…» – неистовствует над притихшими берегами мелодия. А на танцплощадке бурлят и вскипают, бьются в диком экстазе люди.
Как только эта мелодия стихает, Дубравин подскакивает к диджеям. Бросает на столик очередную порцию денег. И снова влетает в круг, мечется по палубе, изображая танец, бьется о нее, как раненая птица, старается излить из себя все, что копится в нем темное, едкое, как кислота. Та, что сжигает изнутри его душу.
Мелодия ревет над рекою, над лесом до самого утра…
…Восход солнца застает его на палубе. Почти одного. Вся толпа давно уже рассосалась, разбрелась по каютам. Дубравин остался на пару с едкой, прокуренной, тощей молодой корреспонденткой, готовой лечь под каждого, кто позовет. У нее и прозвище в редакции Зойка-давалка. Она, видно, с самого начала поняла, что с шефом что-то не то. И старается держаться рядом. Приглядывать, чтобы он чего с собой не сотворил.
Дубравин шарит по карманам. Находит последнюю сторублевку. Однако музыка не заводится. Усталый, курчавый, как баран, диджей говорит:
– Сгорел предохранитель!
Сгорел не сгорел. Хто его знает. Теперь это уже не важно. Важно, что перегорел он сам.
Светает. Теплоход идет, протискивается по узкому каналу. На берегах идиллия. Серые деревеньки в золоте осенних садов. Разноцветные дачки. Пятнистые коровки на лугу. Покосившиеся кресты церквушек. Русь в вековечном покое.
Дубравин успокаивает спутницу. Говорит:
– Ты не бойся. Иди отдыхай. Я с собою теперь уже ничего не сделаю. Просто посижу.
Пошел. Присел в пластмассовое креслице. Лицом к восходу. Руки висят, как сломанные крылья.
Но и прокуренная Зойка не уходит. Пристраивается рядом. Словно верная собачонка. Дубравин сбоку смотрит на ее изможденные щеки, тощие руки с длинными желтыми ногтями. На то, как она судорожно затягивается вонючим дымком от сигареты. И вдруг, неожиданно даже для самого себя, понимает всю ее незамысловатую жизненную философию. Понимает, почему она ложится с каждым, кто позовет: «Она просто неуверенная в себе. Сомневается в своей привлекательности, в женских возможностях. И хочет каждый раз самой себе доказать, что она еще хорошенькая».
Странно, наверное, со стороны выглядит их диалог, когда он, обращаясь словно в никуда, вдруг произносит:
– А ты, в общем, красивая баба! Ты всем не давай! Успокойся на этот счет.
Она, прочитав его мысли, отвечает так, как будто они только о ней и об этом говорили всю ночь:
– Не-е! Я все поняла. Больше не буду!
Яркий диск солнца медленно поднимается над лесом. Дубравин, даже не морщась, широко раскрытыми глазами смотрит на него:
– Сечёшь?! Я научился смотреть на солнце. Не моргая! Как орёл! – гордо говорит он, глядя в пустоту…
«Беда не приходит в одиночку». И уж «если пришла беда, открывай ворота!» Истинность этих пословиц и поговорок Дубравин испытал на собственной шкуре, когда после бурного объяснения на теплоходе вернулся в постылый дом.
Случилось страшное. Разгоряченный, он встал под холодный душ. И его скрутил радикулит. Прострелил. Да как! Просто сломал! Не повернуться, не пошевелиться.
Так вдарило, что часа два, беспомощный, он лежал в ванной, прямо на полу. И кричал криком при каждой попытке пошевелиться.
Потом чуть отпустило. И он смог кое-как на четвереньках переползти на диван. И там уже залег надолго.
Короче, наступил «крах босякам». Дала о себе знать старая-старая травма. Еще в ранней юности Сашка баловался в школе на турнике. Пытался крутить «солнышко». Да сорвался. И упал. Спиною на камень. Тогда притерпелся, расходился. А теперь вот, видно, все и вылезло.
На несколько дней завис он дома. И стал думать о своей незавидной участи. Первое время о Галке: «Почему она так поступила со мною? Предала нашу любовь? Нашу мечту? Почему? Нет ответа!»
Выкинутый болезнью из жизни, он часами лежит на кровати и раз за разом прокручивает все происшедшее в собственной памяти. Огненные картины проносятся в голове. И сцену за сценой он заново переживает события того дня.
Ночь тоже не приносит успокоения. Лежит, лежит часами и никак не может уснуть. Только задремлет, забудется и словно кто-то толкает изнутри. Проснись!
Глаза нараспашку. И снова все поедающий кошмар. Тоска несусветная. И он мечется, прикованный к кровати. Туда-сюда. Туда-сюда. Может, на людях при делах было бы легче? Кто знает. А самое трудное – не с кем поделиться. Жене не скажешь. Детям тоже. Они и так переживают батькино бессилие.
Дни идут за днями. Тело поворачивается на поправку, а вот душе покоя нет. Дубравин и раньше чувствовал, что с ним происходит что-то неладное. Вроде бы как он рос, рос и дорос до какого-то потолка. А теперь уперся в него головою или тем, что называют умом. И не знает, как быть дальше. Куда идти? А самое главное, зачем? До этих дней им двигала и его грела надежда. Вот уедут они с Озеровой и сыном из Москвы, и начнется у них совсем новая необычная жизнь. Откроется новый мир. Другая страница жизни. Более счастливая, осмысленная.
Теперь эта дверь захлопнулась. Он в ловушке. Надежда, которая, как известно, умирает последней, покидает его. Впереди пустота. И будет он неделя за неделей, как замученная лошадь, бесцельно крутиться в этом колесе жизни, не двигаясь никуда.
Исчерпались смыслы. Некуда идти. Не с кем.
«Для чего все это надо? – думает он, ковыляя в трусах по квартире. – Все. Аллес капут! Как говорят братья-немцы. Жизнь пошла коту под хвост. Зачем ехать куда-то? Для чего работать?»
В таком вот душевном раздрае лежит он у себя в комнате. И чтобы хоть как-то отвлечься от тяжелых дум, решает что-нибудь почитать.
Доползает до книжной полки. Кое-как, преодолевая опоясавшую спину боль, тянется к книгам. Под руку ему попадает исторический роман.
Читает на твердой обложке: «Генрик Сенкевич. Камо грядеши».
Прилег. Раскрыл. Начал читать. «Э, да это что-то церковное, – думает он разочарованно. – Что тут откроешь для себя?! На кой ляд мы живем? Вся эта цепочка лет под названием жизнь – бессмысленна. Родился, женился, помер? Вот и весь цикл. Из земли выходим, в землю и уходим. Одно мучение только. И себе. И другим приносим».
Его отношение к подобного рода литературе, как и у большинства людей атеистического воспитания, абсолютно скептическое. А верующих он просто не понимает. Жизнь несколько раз сталкивала его с ними. И каждый раз оставляла ощущение непонимания и недоумения.
В детстве мать крестила его. Тайно. В станице у казачьих родственников. Он уже большой мальчишка был. Только приняли в пионеры. И от этого ему было неловко и стыдно. Запомнилось долгое стояние. И купол маленького сельского храма, расписанный яркими-яркими картинками. Ну, очень странными картинками. Например, там была отрубленная голова на большом блюде. Чудно. И страшновато.
Батюшка тогда долго пел. Махал кадилом.
Потом еле-еле поднял его. И окунул ногами в купель…
После обряда мать, счастливая и радостная, надела ему на шею желтый пластмассовый крестик. И велела носить его на шнурке. Но он, как только выходил за ворота, крестик немедленно снимал. И прятал в карман. Чтобы ребята не задразнили. А через пару недель тот вообще потерялся. И о нем забыли.