Ей действительно показалось, что это замечательная и необычная идея – попасть из этого безвременья в тот же город, где он отбывает свою строгую рабочую ссылку, гулять там же, по одним улицам, слушать тот же джаз в тех же парках, дышать тем же воздухом и ждать, пока он вернется.
Если никому ничего не говорить о том, что я там, рассудила она, я на самом деле не там. Поэтому никто меня там и не увидит. Информационное поле – такая гибкая, сложная штука, что ты, как правило, физически находишься там, куда оно тебя само определяет твоими же социальными стараниями, а если ты куда-то едешь и никому об этом не говоришь, ты как бы нигде. К тому же ей хотелось немного поиграть в собственного мужа, притвориться им, поехать по его следам и пожить его жизнью – жизнью тихого одинокого затворника в чужом далеком приморском городке. Было еще множество причин, она даже пыталась записать их, пока ее трясло и шатало на верхней боковой, но вышла непонятная лунная вязь и драная бумага, ничего толкового, и она положила розовый блокнот под подушку и уснула. А когда проснулась, обнаружила, что подушку, одеяла и простынки уже сдала хмурой проводнице, выпила чаю, сходила умылась и сидит, румяная и красивая, с заплетенной косой, внизу, копошась в пакете с орешками кешью. Куда делся блокнот, она так и не вспомнила. Когда просыпаешься в жизни, о которой, кроме тебя, никто ничего не знает, всегда немножко диссонируешь с собственными действиями, поняла она, это нормально.
Первым делом купила себе на вокзале новый блокнот, несколько гелевых ручек, шлепанцы-вьетнамки какой-то известной обувной марки в красивой блестящей коробке, местную газету с объявлениями и кофе в одноразовом стаканчике, тут же – в зале ожидания – переобулась, подчеркнула с десяток объявлений, побегала туда-сюда, позвонила и уже к вечеру сняла на месяц квартиру около Свинцовых Садов (народное название – разобрали заводы, разбили сады), гастрономы-рестораны, рядом канатная дорога (нерабочая), квартира трехкомнатная, огромная, но ей только одна комната, гостиная, остальные хозяева закрыли – уезжали в Турцию отдыхать всей семьей, искали, кому бы сдать на месяц-полтора, переживали, а тут вот как раз она, мигом договорились: видно, что хорошая девушка, цветы польет, в сервант за мельхиором не полезет. Представилась писательницей, сказала, что едет дописывать поезд, тьфу, повесть, извините, я только с поезда, захихикала она, поэтому поезд теперь прорывается во все. «А как называется повесть?» – спросила хозяйкина племянница, которая принесла ей ключи. «Пена памяти» – ответила она, кинув взгляд на коробку из-под вьетнамок, в которой сыро гремели ее старые, студенческие еще кроссовки. Что-то похожее было написано на коробке: memory foam. «Почти Виан», – задумчиво, но со значением (знавали, мол, мы вас, писателей!) отметила племянница и положила парадные ключи в китайскую вазу. Начиналось что-то новенькое.
В целом, все шло именно так, как она и мечтала. Скука, янтарная безысходность и вязкая мгла будто разом отступили, слетели с нее, как старые кроссовки, которые она в тот же вечер безжалостно отнесла на помойку. В городе царила вечная жаркая осень, несмотря на разгар июля – сухие сморщенные листья с треском, как жареные каштаны, катились по асфальту, море билось прямо в лицо пряными оплеухами вместе с утренним ветром, орало снаружи дворовое пиратское радио, по утрам смешно пищали птицы и выли сирены, на базарчике под домом морской дед продавал бледных рыб с измученными лицами, весело перекрикивались маршрутки, каждый день приходили письма от мужа, и, читая их («Пил лимонад, сидя на скамейке около библиотеки. Мне показалось, что мимо прошла собака, но потом я понял, что это была одна из тех сумеречных теней, которые я иногда вижу, если сильно устаю»), она наконец-то чувствовала и понимала все: скамейка была иссыхающе-коричневой, как кедровая кора, сумеречная собака тонко вытягивалась на закате, как готовый к убийству лук, лимонад с гейзерным фырканьем вырывался из пластика. Деловитый школьник играл с питьевым фонтанчиком среди платанов, женщины в белых косынках тащили прямо на головах корзины с персиками, чайка вила гнездо в часовне – все смешивалось в единый поток писем и впечатлений, и, возможно, именно в этот короткий период своего кромешного неприсутствия здесь – точнее, присутствия, о котором не знала ни одна живая душа, – она была по-настоящему счастлива. По утрам она пила кофе в маленькой кофейне в трех кварталах от дома (он завтракал в другой кофейне, она знала), днем шла к морю в его любимые места (он работал в офисе, она знала), по вечерам сидела дома, замачивала брынзу, пила вино и ждала, пока он ей напишет что-нибудь, иногда сидела во дворе и слушала, как поют песни где-то в рощах за забором веселые южные люди. Он писал ей: «Сегодня было очень жарко» – и она, смахивая языком с верхней губы янтарную слезинку кипящего маслянистого пота, отвечала ему: «Наверное, тяжело работать в такой жаркий день», и он писал: «Да ничего, я выпил два литра самодельного лимонада – купил у каких-то малышей около Фосфатного Рынка», и на следующий день она шла на Фосфатный Рынок, покупала там корзину креветок и литр лимонада у пары деловитых третьеклассников, с шулерским видом давящих лимоны каким-то самодельным деревянным приспособлением, и запивала дома этим лимонадом жару, и даже пробовала писать что-то вроде залихватского литературного дневника, чтобы не было ощущения кромешного вранья, но ничего не получалось. Пару раз друзья звонили ей и звали на кофе, на чай, куда-то гулять, но отшучивалась, говорила, что занята – в общем, они перестали, все сейчас заняты.
В какой-то момент она поняла, что не рассказала никому из друзей о том, что тоже поехала в этот город, только потому, что это невозможно объяснить. Она поехала в город, где у ее мужа командировка, чтобы пожить там так же, как он? В одиночестве в чужом городе, переписываясь с предположительно единственным (иногда она не была в этом уверена) любимым человеком? Чтобы как-то с ним сблизиться и почувствовать то же, что чувствует он? Почему она не может, черт возьми, просто с ним встретиться, он же уехал с полтора месяца назад, неужели она не скучает? Друзья начали бы задавать эти дурацкие вопросы. Скорей всего, они бы решили, что она сошла с ума. Менять это ощущение непроходящего, невозможного, кромешного счастья полного неведения всех вокруг о своем местонахождении на смутные потоки объяснений своего крайне нелогичного (это она понимала) поступка ей не хотелось. Поэтому она делала все возможное, чтобы не столкнуться с мужем – аккуратно выведывала его тропинки, его маршруты, адрес работы, время ланча, планировала каждый свой шаг и становилась все более и более счастливой – как будто всю жизнь шла именно к этому, к моменту тотального своего исчезновения в ветреном маленьком городке, где живет ее единственный (в какой-то момент она окончательно это поняла) любимый человек, который каждый день пишет ей письма, ходит теми же тропинками, пьет тот же лимонад и дышит тем же воздухом. Никакого другого счастья, как выяснилось, не существует и существовать не может. Сотрудницам, которые спросили ее, как там санаторий, она искренне ответила, что это просто невероятно, офигительно, потрясающе здорово – и тут, кажется, уже совершенно не врала.
Тем не менее, вечно в эту игру под названием «безусловное счастье» играть было невозможно, это она тоже понимала – гораздо лучше и отчетливее, чем причину своего безмятежного покоя, накрывшего ее в этой необъяснимой ситуации стеклянным колпаком неприкосновенности и восторга. В какой-то момент ее игра даже показалась ей не только необъяснимой, но и глупой – невозможно никуда уехать, скрыв это от всех. Возможно, конечно, если это эксперимент, арт-проект, спецзадание. Но какой смысл в этом арт-проекте, если она даже рассказать о нем никому не может? Можно рассказать мужу – но как он отреагирует, зная, что она тут бродит его дорогами тайно от него уже две недели? Он тоже, наверное, решит, что она не в себе, что она его преследует, например, и будет снова скандал, как тогда с полкой, лучше не вспоминать. Понятно, что он скажет. «Ты подумала, что у меня тут любовница, вот что, – скажет он. – И не надо притворяться, что ты тут такой олененочек, феечка, Амели. Приехала и выслеживала. Какой позор». Такого позора ей не перенести – все ее хрупкое счастье рисковало быть погребенным под валом этого черного бытового подозрения в шпионаже. Поэтому любой ценой молчать, скрываться, по истечении срока сбежать и не вспоминать. Счастье – слишком хрупкая штука. По вечерам, наливая в стакан густое, как земляничный компот, розовое вино, купленное прямо на улице у местных умельцев, она считала дни, минуты и секунды, понимая, что вся она теперь – как этот стакан, нечто хрупкое и беспокойное, целостность и ясность чего зависит исключительно от цепкости ее же собственных пальцев, разожмет и ничего не останется, только липкая земляничная лужица и никакого больше счастья, никакого больше покоя. Ответить себе на вопрос, что именно делает ее счастливой – сопричастность магическому милому быту близкого человека или магия неприсутствия нигде, она так и не смогла. Не до ответов, когда все так ненадежно.