– У нас церковь вроде же отделена от государства. Мы же светские люди… Ну и там это… свобода воли, все дела.
– А! – махнул рукой Панин. – О действительно важных, неотложных, горящих делах – и некогда. Дела приходится втихаря проворачивать. Изыскивать возможности. Россия. Борьба утопий с невежеством.
– Невежества с несправедливостью, – поправила Мальцева.
– Нет. Именно что утопий с невежеством. Утопий – с просвещением. Утопий – с постепенными толковыми реформами.
– Да не заводись ты!
Панин и не заводился. В министры он не метил. Да его и не прочили. Сменится министр – сменится и кабинет. И можно будет снова вернуться к ремеслу в полном объёме. Оно и по деньгам куда выгодней. Почти всю кубышку распотрошил на дом. Прекрасный дом в сосновом бору. Мусечка должна расти в большом доме, на свежем воздухе. Ещё чуть-чуть, и…
И звонок вызвал его на очередные «блатные» роды. Деньги даются нелегко. Временем, отрываемым от семьи. Про себя же он может называть Мусю и Таньку семьёй? Может. Всё равно никто не слышит. Танька не слышит. А Мусечка знает, что она его семья.
Елизавета Петровна Денисенко пережила климакс и стала немного спокойней. Ни пользы, ни особого вреда клинике не приносила. При ней была её вечная лаборантка Людочка – шестидесятилетняя Людмила Николаевна. На каждом кафедральном совещании Елизавета Петровна пыталась неуклюже, но от души почтить память доцента Юрия Владимировича Матвеева – и всем становилось неловко. А Людочка потом тихо плакала. В общем и целом Елизавета Петровна была неплохая баба. Просто несчастливая.
Пенсионеры Линьков («Валера Три Тысячи»), Зинаида Никитична и Надежда Капитоновна были уже самыми что ни на есть надёжными пенсионерами. Их роддому можно было уже не бояться. От Михаила Вениаминовича Наезжина совсем избавиться не удалось, но работа по сбросу балласта велась. Как минимум – он стал тише. Не хватала звёзд с неба в патологии старательная суматошная Золотухина Анастасия Денисовна (по кличке ЗАД). Вяло нервировал заведующий гинекологии. Бухтел в своём УЗИ-кабинете Анатолий Витальевич Андриевич. Посреди прочих невыдающихся он был хотя бы полезен как человек на своём месте. Амбиций он убавил и смирился с тем, что заведует обсервацией не он, а Оксана Анатольевна.
Отжигала на швабре Козьма Прутков всея роддома старая санитарка Зинаида Тимофеевна. Все прочие Веры Антоновны, Верочки и Любочки были в родзалах и операционных, как рыбы в воде.
Александр Вячеславович Денисов мучился. Но – терпел. Да и работа увлекала и не оставляла времени. Ну, однажды устроил гастроль со случайной бабой. Не утерпел. Не всё же с правой рукой. Потом было жалко бабу. А от себя – гадко.
Маргарита Андреевна Шрамко уехала в Штаты. И уже благополучно родила. Сама. Джонни уговаривал её полететь в Лос-Анджелес, но она всё тянула. А потом случились схватки – и Джонни отвёз Маргошу в пластиковый оазис медицинской помощи. Где под чутким Маргошиным же руководством у неё приняли роды. И попытались всучить счёт поверх страховки. Но Маргарита железной рукой повычёркивала им не сделанные клизмы («Однако! Клизма – сто пятьдесят долларов!»), несуществующее бритьё (она сама дома побрилась) и всякое по мелочи. Оказалось, что страховка на стандартные роды не включает ничего. Даже за дерьмовую глюкозу выкатывают отдельный счёт. Марго родила сама. Учитывая её далеко не юный возраст – молодец. Джонни был готов к аренде частного самолёта, на случай «если…». И вообще, суетился, как малолетний. А когда ему сказали, что родился мальчик, – он упал в обморок. Имя, придуманное им для их с Маргошей первенца ещё в первый его приезд, в русском городе Владимире, было Бенджамен. А Марго упёрлась в Ивана – в честь отца. Джон он же кто? Иван и есть! Короче, назвали мальчишку Иван-Бенджамен. В США и не такое можно. Нет, оно и у нас можно. Но посмотрят криво. А там криво смотреть уже давно окосели. В крёстные матери она вызывала Татьяну Георгиевну Мальцеву. Договорились: крёстный отец с Джонькиной стороны, а мать – с Маргошиной. Её Светка пока продолжала себя вести, как последняя паскуда (по версии Мальцевой). Или – как несчастная брошенная девочка (по версии Марго).
Татьяна Георгиевна Мальцева стала начмедом и матерью. Вернее было бы написать: матерью и начмедом. Но ей было не до разделения приоритетов. Хотя главное тут то, что она познала любовь. В прямом смысле слова. Любовь – как божественное откровение. А поскольку она была куда как более зрелая и сообразительная особь, нежели большинство тех, кто рожает детей в куда более юном возрасте, она это откровение не забыла. Сформулировать, описать – не могла. Не поддаётся Откровение протоколированию. Но – не забыла. Как забудешь то, что прошито в солнечном сплетении, в надпочечниках, в подкорковых структурах…
Кто-то шёл на повышение, кто-то увольнялся. Кто-то умирал, а кто-то рождался. Кто-то был в роддоме транзитным пассажиром. А кто-то – оставался надолго. А то и навсегда.
Как старый добрый Аркадий Петрович Святогорский. «Часть команды, часть корабля…» У него всё было стабильно. Он всё так же любил всех и вся, а также почитать и поговорить. Лучшего специалиста в своей области трудно было представить. Он обожал свою давно взрослую дочурку Лёлю и шестилетнего внука. И даже свою исполняющую обязанности всевышнего жену любил. Хотя всегда отзывался о ней вроде как слегка насмешливо. Но он вообще такой… Стесняется настоящей нежности. Но ни с чем её не путает.
Однажды поздно вечером он застал Мальцеву в кабинете. Она что-то маниакально печатала на лептопике. Жестом пригласила присесть на диван. Молча! Он, разумеется, не послушался. Про диван. Сварил себе кофе. Налил рюмку. Но – молча. Он никогда не путал неважное с важным. Хотя и слыл болтуном.
Минут через пятнадцать Мальцева отправила что-то на печать. И, взяв из лотка пять листков формата А4, сказала Святогорскому:
– Вот… Прочитай… Только не смейся…
И густо покраснела. И тоже налила себе рюмку.
Аркадий Петрович читал минут пятнадцать. Безо всякого смеха. И без комментариев. Татьяна Георгиевна уже как на иголках вертелась.
Наконец Святогорский отложил последний лист.
– Ну?! – не выдержала совсем уже бордовая Мальцева.
– Неплохо. Я так понимаю, это первая проба художественного пера?
Она кивнула и насупилась.
– Чего надулась? Впрочем, чего это я! У всех писак чрезмерное эго, и оно трепещет.
– Аркаша!
– Да я так, пошутил. Чтобы разрядить атмосферу. Я еле слезу удержал под конец. Стар стал, сентиментален. Тань, откровенно неплохо. Я бы кое-что поправил, что-то уточнил, кое-где – облегчил… Сохранил бы ещё большую недоговорённость недопонятости…
– Я тебя сейчас убью!
– Не убьёшь. Женщина есть любовь! – Аркадий Петрович поднялся, обнял свою давнюю подругу. Поцеловал её в лоб. – Талантливый человек талантлив во всём… Тань, не плачь! Сама же написала… Всё проходит. Или меняется. Или не меняется, но проходит. Я даже не спрашиваю, «с чего вдруг». Потому что я знаю «с чего». Тем более, что это всё совсем не «вдруг». Это такая психопрактика. Экзист. Бытие. И всё, что ты написала, – абсолютная законченная чистая правда. Говорят «чистая правда», но уже давно забыли истинное значение чистоты правды. Очищения правдой.
– Аркаааша! – вдруг захлебнулась навзрыд Мальцева. – Я всегооо лишь садииилась написааать что-то шуууточное для Муууси! Как-то же нааааадо оставить дочери завеееты про аппаратный педикюууур!..
– Ну вот, слёзы обернулись воем белуги. А ну, вытри эти водопады! Давай ещё выпьем! Если ты мне дашь карандаш и обязуешься минут пятнадцать – двадцать помолчать, я внесу кое-какие дельные правки в твой неумелый, но очень талантливый и многообещающий экзерсис. Ты знаешь, сколько писателей вышло из врачей?.. В Интернете посмотришь. Лень перечислять. Всё, давай мне карандаш и ещё одну рюмку – и помолчи. И не реви, я сказал! И слетай в Америку. Возьми Муську, покуролесь с Маргошей на просторах. Это будет чудесно. А там… Никогда не знаешь, что ждёт за поворотом. Это не страшно. Это – безумно интересно!
Татьяна Георгиевна выполнила приказания анестезиолога. Карандаш, рюмка и пятнадцать минут тишины.
Когда он ушёл, она внесла его правки. И снова распечатала.
Жизнь женщиныЖенщина приходит в этот мир без страха и без желаний. Без веры, без любви…
Без ничего.
Результат посттравматической ярости.
В начале не было ярости. Была только ясность. В ясности не было ничего, кроме покоя, размеренности, уюта. Так было от момента сотворения до дня примерно двести восьмидесятого, когда стало нехорошо.
Нечем дышать. Совсем нечем дышать. Буря. Ураган. Мир, сражаясь в смертельной схватке сам с собой, безумно пульсирует, обхватывает, давит, изгоняет…