Урны на площадке третьего этажа быстро заполнялись окурками, сводчатый, вымазанный бежевой масляной краской потолок задрапировали складки голубоватого дыма, некурящие кашляли, хрипели, как придушенные, но не уходили, а прохаживались туда-сюда, спотыкаясь о неровности старых каменных плит.
Толкались здесь не только болтуны и бездельники, но и достойные, уважаемые проектанты с учёными и лауреатскими званиями, правительственными наградами, многие из них даже присутствовали в парных ипостасях, так сказать, в натуральном виде и… – рядышком, заслоняя кусок окна и стену, высилась осенённая лобастым гипсовым бюстом на кумаче дубовая доска почёта. Встретившись с собственным фотовзглядом, иные смущённо вздрагивали и спешили протолкнуться в дальний от доски угол, но очень скоро круговорот страстей выносил их на прежнее место, они опять дёргались, опять проталкивались прочь со своих же глаз.
Броуновское движение на площадке рассёк бегущий из подвала, где располагался вычислительный центр, Фаддеевский, он был опутан бумажными лентами свежего компьютерного расчёта, развевалась рыжевато-пегая борода.
– Филипп Феликсович, подтверждается правильность расчётов?
– Н-н-надеюсь, п-подтвердится, х-х-хочу н-надеяться, – сверкнул золотой булавкой на зелёном галстуке заика-Фаддеевский, – с-сейчас п-п-п-проанализируем; Фаддевского поглотила полутьма коридора.
Возбуждение нарастало, кто-то кого-то окликал, кого-то звали к телефону, голосками невидимых секретарш выкрикивали на совещание… дымящее столпотворение смахивало на помесь злорадного балагана – достукались! – с шумной, обеспокоенной – что будет? – биржей, лестничную площадку безуспешно попытался очистить кадровик, чтобы усадить людей за столы с рейсшинами, с ним, полковником-отставником из органов, обычно предпочитали не связываться, но сейчас он утратил наступательный пыл, его вялые заклинания не действовали – наших разгорячённых говорунов вспугивало, вернее, заставляло утихнуть на секунду-другую только лязганье железной двери лифта, а с появлением очередного слушателя или рассказчика гомон возобновлялся. И если – хотя бы в порядке отвлечения – вспомнить недавние рассуждения, если предпочесть сравнение с ураганом, свершившим свой обходной манёвр, то придётся всё же, как ни крути, повторно признать, что нахрапистые завихрения слухов усиливались и здесь, на лестнице. Если же принять версию пожара, то и вовсе легче-лёгкого догадаться, что из всех окон именно этого ампирного дома, начинённого листовым и рулонным ватманом, линейками, чертёжными треугольниками, на которые распилили не один гектар высокоствольного леса, и валил, всклубляясь и нехотя истаивая над Мойкой, дым, хотя, конечно, если не перехлёстывать, то следовало бы оговориться, что дым валил не из всех окон, а почти из всех, ибо ложные окна, востребованные классической композицией, как известно, служат лишь знаками проёмов и не могут заменить реальных отверстий.
продолжая рассуждать о слухах, посильно уточняя эти рассуждения под их конец (с явно ослабленным нажимом)Итак, не забывая про стратегический обходной манёвр, мы понимаем, конечно, что ураган – или, если угодно, пожар – раздвоились. Пусть и не строго пополам, куда там, но всё же. Итак, кроме стихийного выброса слухов, вроде бы самопроизвольно зародившихся на невзрачном месте события, вырвавшихся из него и привередливо отвернувшихся затем от восхитительных центральных ансамблей, не побоимся повторить, что какая-никакая стихия разбушевалась ещё и под задымленными сводами ампирного дома на Мойке. Этому, с позволения сказать, служебному бедствию, попросту говоря, испуганно-злорадной трепатне в рабочее время не дано было соперничать с напором слухов, ибо служивые обитатели ампирного дома хотя бы в силу своих профессиональных устремлений пытались опереться на разлагающие легенду факты. Но… вот оно, но! Век факта – мгновение, а яркие легенды, как кавказские долгожители. И, наверное, всякое ухо – не только обывательское, но и, хочешь-не-хочешь, профессиональное – ловит свою легенду. Итог: две стихии бушевали одновременно и – без всяких сшибок – чудесно ускоряли одна другую. Действительно, скупые сведения о происшедшем, в меру искажённые курильщиками на лестничной площадке у доски почёта и бюста, всё же вырывались наружу, раздувались – худо-бедно информированные специалисты, шагнув с лестницы в мокрые сумерки, превращались в обычных горожан, многие ведь из них жили у чёрта на куличках, где скоростной напор слухов играючи бил рекорды, когда-либо зафиксированные дотошной, но слишком уж много на себя берущей социологией. Да-да, в магазинах, метро служивые архитекторы ли, конструкторы могли при желании включиться в ломающий цеховые перегородки обмен скандальными новостями и даже что-нибудь заковыристое растолковать, на что-то затемнённое пролить свет, открыть кому-то глаза. Но они так не поступали. Нацепив маски горожан, они сами волей-неволей заглатывали приманку легенды, бодрящей массы, и вместе со всеми мучились сладостным варевом ужасов, спасающих от повседневной скуки. Ко всему они, особенно самые осведомлённые из них – Соснин? Да, и он тоже – чувствовали, что рациональные объяснения чудесного – хоть и с отрицательным знаком, хоть и ужасного, но при этом, несомненно, чудесного, проигнорировавшего многократные запасы прочности обрушения, были бы крайне неубедительны, им бы, объяснениям этим, всё равно не поверили. И правильно сделали бы! – добавим мы от себя. Разве щеголяя научно-технической галиматьёй, которая им заменяет язык, самые осведомлённые специалисты не заблуждаются, полагая, что дарят нам истину, а не облепившую её шелуху из заумных формул? Правда, когда такое творится, кому интересно было бы слушать про допустимый эксцентриситет, эпюру крутящих усилий, марку бетона?
от автора (самокритично)Никому, никому. И нам с вами тоже, само собой, сухие рассуждения давно надоели. Ничего по сути не разъяснив, никуда нас не продвинув, с три короба наобещав, но так и не дав сколько-нибудь стоящих страниц прозы, они уже крутятся вхолостую…
Не пора ли нам перевернуть пластинку?
Перевернём, но сначала мы…
разберёмся (с помощью автора) в местоименияхНам, нас, мы – что за множественные местоимения? Кто это – мы?
Мы – это автор и его персонаж, Соснин, герой-соавтор. Что у автора на уме, то у героя-соавтора на языке… или – наоборот, что у него на уме, то… мы-оба пишем, наши сдвоенные сознания закольцованы; мы – нераздели-мы.
продолжим разбирательства с исчезающим «я» («я» не «я») и прочими местоимениями, разбирательства для автора, (который хочет, но боится себя увидеть) прямо скажем, нелицеприятныеАвтор – существо сомнительное, ускользающе-таинственное.
Теряя чувство реальности или, напротив, обретая его, автор рождается в миг, когда касается бумаги пером или клавиши с буквой пальцем, затем, по возвращении в быт, умирает… каково ему испытывать многократные рождения и умирания, каждый раз при рождении ли, умирании изменяясь, но чудесно оставаясь самим собой? И каков он, хотелось бы спросить, испытывающий маяту непрерывной метаморфозы? И можно ли в авторе уловить хоть какое-то сходство с человеком, чьё имя гордо напечатано на обложке?
Впрочем, при всей специфике авторской маяты, незаметно оставляющей на авторе и в авторе свою мету, всякое «я», включая подчас неотличимые «я»-автора и «я»-персонажа, отживает по ходу времени; неожиданно оглядываясь на себя-прошлого, «я» не узнаёт себя, отчуждается и растерянно кивает автору, когда тот, намаявшись, произносит с чувством облегчения: «он». И то правда, «я» раздрабливается… размножается. Но ватага не узнающих друг друга «я» – это, конечно, «он»! А в сбивчивых диалогах с самим собой, в путаных внутренних диалогических монологах каждое из «я», как если бы глаза посмотрели в глаза, как в зеркало, своего второго «я», молвит смущённо: «ты»… второе лицо, которое обретает в диалоге второе «я», лишь отражает первое, они равно недолговечны.
Зато «он» – это не только я-вчерашний или попросту я-изменившийся, на которого не без удивления нацелен мысленный взор я-сегодняшнего, сиюминутного; это лицо многомерное и – в перспективах прозы – многофункциональное: «он» объективирует описываемые события, символизирует опосредованный захват высказыванием пространства и времени… «он» не боится длительности.
Ну а себялюбивое «я» обнажено, ранимо. И, – добавим, – «я» отживает, ибо не умеет стариться… или молодеть. А время бежит так быстро! «Я» при всей экспрессивности присущих ему, судорожно-подвижному первому лицу, выходок и выплесков искренности – психологически-заскорузлая, пленённая самомнением, не терпящая превратностей долгого опыта, протяжённых изменений в себе и вокруг себя фигура речи; «я» – законнорожденное дитя поэзии или малой прозы, «я», одиноко вещающему из мига, за редчайшими исключениями, не дано нести и вынести гнёт большой формы, массива большого времени; амбициозному словесному залпу, эмоциональному возгласу уютно лишь в скоротечности «сейчас» и «здесь».