Во мне закипали упреки, но я молчал. Видимо, обиженный обыватель боролся во мне с интеллигентным человеком.
– Как твои дела? – спросил я.
– Обычно, – сказала она. – Заботы творчества. Когда их много – плохо. Когда их нет – тоже плохо.
Интонации у Вики были ровные и какие-то деревянные. Она думала в этот момент не о заботах творчества.
– Ты у Копылова работаешь? – спросила она.
– Да. Вместе с Сашей.
– Он, конечно, обожает тебя…
– Кто?
– Копылов. Ты ведь очень талантливый конструктор.
– Это тебе кажется, – уклончиво сказал я. Мне не хотелось ее разочаровывать.
– Ничего не кажется, – возразила Вика. – Помнишь свой диплом? Его хотели зачесть как диссертацию.
«Это когда было», – подумал я, но промолчал.
– Как зовут твою дочь?
– Виктория.
Мы помолчали.
– Жена тебя, наверное, обожает…
– Она очень устает, – неопределенно сказал я.
– Зато она каждый день тебя видит.
– Думаешь, это такое уж счастье?
– Счастье! – убежденно сказала она.
Мы снова помолчали.
– Почему ты меня не поцелуешь? – тихо спросила Вика.
Действительно – почему? Наверное, потому, что я пришел к ней ночью, как жулик, и прятался, и сейчас боялся, что войдет кто-нибудь.
– Я должен по-другому прийти к тебе, – сказал я.
– Я подожду. – Она умела меня понимать. – Только не очень долго. Ладно?
Я подошел к Вике и увидел, что она плачет. Поэтому такие ровные и деревянные были интонации. Она плакала и скрывала слезы.
Я не стал успокаивать. Где-то я не мог простить этих четырех лет и того, что Витька не наша общая дочь.
– Подарить тебе шапку? – спросил я.
– Не надо… – Она покачала головой.
– Почему?
– Прическу будет мять. Я косынки ношу.
Я увидел: она совершенно не переменилась за это время. И вообще ничего в мире не меняется, если мы сами остаемся прежними.
Я возвращался домой без шапки. Я знал теперь, зачем ее купил, – чтобы узнать все о себе.
И я все о себе знаю: я талантливый конструктор, и видеть меня каждый день – счастье.
Копылов, правда, меня не замечает, но это явление временное. Заметит. И лучшая женщина мира ждет меня в своем доме, где раньше жил Эйзенштейн.
Я все про себя узнал, и шапка была не нужна мне больше. Можно подарить ее кому-нибудь. Гришке Гарину, например. Но Гришка – человек тщеславный. Неизвестно, как он захочет распорядиться миром. Опасно дарить такую вещь. Лучше просто выбросить.
Можно положить шапку на перила моста, по которому иду через Чистые пруды. Но вдруг мост исчезнет, и тогда пойду по воздуху, над водой, как Христос.
Рубль шестьдесят – не деньги. Я перегнулся через перила и бросил шапку в воду. Бросил и пошел дальше, мимо кинотеатра «Колизей», мимо издательства «Искусство» – по Бульварному кольцу. И пока я шел – не встретил ни одного живого человека.
Город стоял совершенно пустой, будто вымер. Может, время такое, когда еще все спят. А может, шапки вошли в моду, весь город накупил их – ведь они дешевые. Люди надели шапки и теперь невидимы. Может, на улице полно народу – просто я никого не вижу.
И я снова один. Меня видят все, а я – никого.
Где бы Шлепа ни появлялся, его всегда били за то, что он лез не в свои дела. Шлепа считал, что не своих дел нет, все дела общие.
Что касается Никитина, его не били никогда, ни мужчины, ни женщины. Главным в жизни Никитин считал личную свободу и ни во что не вмешивался.
Шлепа и Никитин были друзьями, соседями и сослуживцами одновременно. Они жили в одном доме и работали на одном предприятии. Это было очень удобно – не дробить души отдельно на соседей, отдельно на друзей и отдельно на сослуживцев, а все сосредоточить на одном человеке.
Для Шлепы это было удобно, а для Никитина нет, потому что, когда били Шлепу, он испытывал яростные противоречия. С одной стороны, следовало вмешаться и сохранить принципы, а с другой стороны, не вмешиваться и сохранить лицо от синяков, которые долго потом будут переходить из одного цвета в другой, менять оттенки от фиолетового до нежно-лимонного.
И сегодня, возвращаясь с работы, Никитин снова испытал противоречия. В переулке стоял Шлепа в обществе четырех юных длинноволосых хулиганов. Лицо у Шлепы было одухотворенным, а лица хулиганов – бездуховными. Они, кажется, закончили устные прения и переходили к следующей части.
Никитин хотел выскочить из переулка и пойти другой дорогой, но в этот момент его заметил Шлепа и радостно замахал руками, как во время первомайской демонстрации.
У Никитина не было выбора. Он подошел к группе с тоскливым чувством под ложечкой, именуемым в простонародье трусостью. Трусость порождает неестественность, а неестественность – высокомерие. Никитин высокомерно оглядел хулиганов, задержался глазами на одном из них в свитере до колен и с обручальным кольцом. Это был женатый хулиган.
– Можно тебя на минуточку? – потребовал Никитин.
– Почему меня? – неуверенно запротестовал женатый хулиган. – Что здесь, никого больше нет, что ли…
– Отойдем! – приказал Никитин, ободренный неуверенностью собеседника.
Женатый хулиган пожал плечами и отделился от группы. Они отошли к железным решетчатым воротам. Это был въезд в родильный дом.
– В чем дело? – строго спросил Никитин.
– Он к нашей бабе приставал, – объяснил хулиган.
Никитин огляделся по сторонам и увидел неподалеку «бабу». Ей было лет пятнадцать или шестнадцать, она стояла с папиросой, зажав ее между пальцами, как фигу.
– Вы старые, – сказала «баба», подвинувшись поближе, однако не слишком близко. – У вас одни принципы, а у нас другие.
– А ты мой нос видишь? – спросил Никитин.
– Ничего особенного, длинный и асимметричный.
– А представляешь, какая у меня будет рожа, если вы его сломаете?
Девочка посмотрела на женатого хулигана, хулиган задумался, может, представил себе рожу Никитина со сломанным носом.
– Ладно! – великодушно согласился хулиган. – Забирай его и уходи.
Под «его» он имел в виду и нос, и Шлепу.
Никитин забрал Шлепу, и они ушли.
– Ну вот что ты опять ввязался? – с раздражением спросил Никитин.
Шлепа каждый день преодолевал сопротивление среды и надоел Никитину до отвращения. Он с удовольствием бы плюнул и поменял себе приятеля. Но менять Шлепу – это значило менять и соседа, и сослуживца, в сущности, менять все свои привычки.
– Что ты к ним пристал?
– Они не умеют вести себя, – объяснил Шлепа. – Что ж, я мимо пройду?
– А твое какое дело?
– Ты это серьезно говоришь? – удивился Шлепа.
Никитин с удовольствием бы плюнул на Шлепу прямо сейчас, но плевать в общественном месте было неудобно, и он сказал:
– Зря я тебя оттуда увел.
– Зря! – вдохновенно согласился Шлепа. – Я бы им показал!
Никитин возвращался домой в шесть часов вечера, а жена – в два часа ночи.
– Мы репетировали, – говорила она и уходила в ванную «смывать глаза».
Жена была эстрадная актриса, жонглер. Подкидывала на воздух пять колец и четыре мячика, а потом ловила их по очереди.
Большого смысла в этой деятельности Никитин не видел, но в жизнь и деятельность своей жены не вмешивался из уважения к личной свободе. К собственной личной свободе.
Где она репетировала и с кем, Никитин не спрашивал, потому что, если бы заинтересовался, мог узнать нечто такое, что она скрывала. А если узнать то, что скрывала жена, – пришлось бы совершать серию поступков: объясняться, разводиться, искать другую жену, потом рассказывать ей все про себя с самого начала. А под конец выяснится, что новая жена с талантами, их надо будет открывать или зарывать. А Никитину ничего не хотелось ни открывать, ни зарывать. Ему было тридцать два года, и он привык к своим привычкам.
Сегодня Никитин лег спать рано и уже смотрел какой-то интересный сон, когда вернулась жена. Она ничего не сказала, как обычно, даже не разделась, а как была – в пальто и сапогах, с накрашенными глазами – прошла в комнату, села возле Никитина и заплакала.
Потом опустилась на колени, положила свое соленое лицо на лицо Никитина. Эта привычка осталась у них с молодости.
– Ну что? – спросил он.
– Я уронила мячик, – проговорила жена.
Никитин понимал, что она плачет не из-за мячика, а по другой причине.
– Могу я уронить мячик? – плакала жена. – Имею право?
– Не имеешь. Люди платят за то, чтобы ты ловила мячики. А если не умеешь – не выходи на сцену.
– Но у меня девять предметов.
– Хоть сто.
Жена перестала плакать, пошла смывать глаза. Она долго ходила по квартире, тукая пятками, потом долго шуршала одеждой, снимая одно и надевая другое. Наконец легла в постель, обжигая Никитина холодными ногами.
– Боря… – позвала жена.
– Чего тебе?
– Ты редкий, замечательный человек…
Она была благодарна Никитину за то, что он не лез в ее жизнь и ни о чем не спрашивал. За то, что ей было куда вернуться и было кому поплакаться.