Он слышал в дреме, как они запели, а когда он свесил голову вниз и глянул, они сидели обнявшись, Мари всхлипывала, и пели скрипучими старушечьими голосами песню, где слова были почти неразличимы:
…да я-я-ааа одета-ааа…
Он засыпал, он посапывал носом, он слышал, как бабка Наталья спросила: «Мы не мешаем тебе спать, милый?..»
Потом сон отступил. И он слышал – Мари опять говорила:
– …Наташа – только не спорь: я надумала, что, если мы не умрем здесь от голода, в нашей жизни еще будет что-то очень замечательное.
– И необязательно реветь. Вытри слезы.
Мари послушно вытерла глаза, но продолжала:
– Ты знаешь, будет что-то огромное-огромное: оно придет, как облако, и будет стоять над нами. Большое и белое… Знаешь, почему я так думаю?
– Не знаю, почему ты так думаешь… Вытри слезы, опять ты плачешь.
– Почему? А потому, что в начале жизни у нас все было так хорошо, так прекрасно! И жизненное завершение после столь долгих лет тоже должно быть прекрасно: оно нас ждет. Оно ждет нас, Наташа.
– Да вытри же слезы!.. Нас ждет богадельня.
– Ну и что?
– Огромная белая богадельня – вот тебе разгадка твоего ожидания. Игры со старичками. И кино.
– А лото?
– Ну, хорошо, и лото тоже.
Мари оживилась:
– А почему ты так плохо говоришь о доме престарелых, я не понимаю тебя, Наташа?
– Там прекрасно. Во всяком случае, там тебя покормят.
– Не иронизируй. И лото. И кино. И опрятность. А главное – ты же забываешь главное – там может произойти встреча с каким-нибудь интереснейшим человеком! Почему ты общение сбрасываешь со счетов? Это нечестно. Разве прекрасный и обаятельный человек, тонкий, умный, одухотворенный, не облагораживает любые стены?
– Помечтай, Машенька.
– Я не мечтаю – я верю!..
Они смолкли, а он в полусне усмехнулся, несколько удивленный тем, что тщедушные и полуразрушенные старухи хотят еще встретить в жизни какого-то человека (он силился представить себе старика с бородой – рядом с Мари).
– А знаешь, Мари, мы не умрем, – заговорила теперь бабка Наталья, – я искала и нашла выход: если Матрена и завтра не вернется, мы сделаем вот что – мы поработаем…
– Как?
– Помнишь, она жаловалась: в огороде, мол, полоть надо – мы прополем ей грядки… и поедим хлеба с картошкой – за труд! Это будет справедливо.
– Глубокая мысль, Наташа! Какая глубокая и верная мысль! – подхватила Мари.
Мальчик канул в недолгую дрему, как-то сразу успокоившийся за их жизнь. А разговор старух теперь, вероятно, кружил и кружил возле тех невсполотых грядок.
Он проснулся от легких шагов: сухонькая Мари вдруг устремилась к окну; открыв ставни, она приникла к маленькому окошку – и вгляделась:
– Наташа! Какое очарование! Какая луна!
– Да, сейчас полнолуние, – откликнулась бабка Наталья.
– Нет, она замечательная, эта луна, – она упоительная! Ты слышишь, Наташа, – луна!
– И что же?
– Как что – замечательная же видимость, всё как на ладони…
Мари теми же легкими шагами метнулась от окна к своей давней подруге:
– Наташа, милая, ты только не спорь, ты такая спорщица и упрямица, с самого детства. Что ты доказываешь? кому?.. Матрена не права, конечно, бросила нас на произвол: с гостями, тем более с родней, так не поступают…
– С родней только так и поступают, – сказала бабка Наталья. – Именно с родней.
– Но не спорь же. Ведь ты согласна, ведь ты сама нашла этот выход: пойдем туда. Я тебе уступала, Наташа, уступи и ты теперь. Ты согласна?
Молчание.
– Ты согласна, Наташа?
Бабка Наталья сказала наконец, что она согласна, и вот в лунную ночь две голодные старухи вышли в огород, подрагивая от холодка, и принялись среди ночи обдергивать грядки. Согнувшиеся, они двигались полшажок за полшажком, медленно, поначалу не столько изымая сорняки, сколько – разглядывая. Они было поискали мотыги, но не знали где и не нашли, к тому же ночью, в темноте вести прополку руками им показалось надежнее. Мальчик, позевывая, тоже вышел за ними – была луна и не спалось.
Они посоветовали ему идти спать, но он отказался, и было удивительно, что они не настаивали: они уже забыли о нем, поглощенные объявившимся и спешным своим делом. Хватая траву под корень, они дергали и дергали, и не сейчас ему было дано узнать, что в старости есть хочется куда острее, чем в любом ином возрасте.
Согбенные, они смещались по грядке медленно, как старые черепашки, он же ходил возле. Он посматривал на луну, которая в тот год холодно и неясно его тревожила. «А ты помогай нам, Андрейка», – сказала Мари, и голос ее, притихшую, выдал – она нервничала. Он стал обдергивать помидоры, приткнувшись меж старухами и двигаясь понемногу следом. Вскоре ему надоело, и, зевая, он только ходил и смотрел, а старая Мари ласковым голоском ему выговаривала: «Ах, лентяй! ах, лентяй! Ты разве не знаешь, милый, кто не работает – тот не ест».
Через час, что ли, Мари сделала попытку разогнуть спину, однако бабка Наталья сказала:
– Нет, недостаточно.
– Но ведь уже четыре грядки, Наташа.
Бабка Наталья не ответила.
– Но ведь огород весь мы никак не осилим!
– Не заставляй меня повторять, Мари. Я же сказала: шесть грядок.
Закончившие шесть грядок, они разом иссякли – сели на землю и не вставали. Было слышно, как они дышат. А через минуту-две они встали и припустили бегом, ибо с желанием поесть больше бороться не могли: даже бабка Наталья слишком быстро устремилась в избу. Мари, конечно, летела впереди как на крыльях. Внук за ними еле поспел.
– Садись с нами, перекусишь, – сказала бабка Наталья (нож стучал по столу, она лихорадочно нарезала хлеб).
– Да, садись, садись, – волновалась Мари. – Такая беспокойная у нас ночь сегодня…
Но он-то есть не хотел. Его потянуло на улицу; старухам было не до него, и он, неокликнутый, вновь вышел в огород и уставился на луну: луна, в легких облаках, висела яркая в высоком небе, а низ картины занимали зубчики плетня, черные, как бы вырезанные из черной бумаги. Мальчик взволновался: на частоколе плетня, на неподвижном и как бы вечном, плыли белесые облака, в центре же – тоже неподвижное – разместилось огромное и торжественное желтоватое око. Ощущение красоты и формы взволновало само по себе: оно было так же осязательно, как поверхность предмета, оно было явлено как звук или как запах, и, может быть, красота и форма говорили о желании – но о каком?.. Потрясенный новизной и возникшей тягой, мальчик глаз не сводил и лишь изредка, осторожничая, оглядывался на мокрую ботву и на черное поле огорода, чтобы, оторвавшись от их темной бесформенности, вновь бросить глаза вверх – к совершенству. Он чувствовал себя в полной безопасности рядом с этой грандиозной и торжественной красотой.
Когда мальчик вернулся, они, насытившиеся, лежали на лавках и уже спали: тоненько посапывала бабка Наталья и пушечно-громко храпела крохотная Мари. Он влез на печку и долго, беспричинно томился.
Он еще не заснул, когда дверь в сенях хлопнула и явилась бабка Матрена.
– Внучек, родной мой, – кликнула она негромко, но он не ответил – лежал с открытыми глазами, все еще томимый луной.
Проявляясь, любовь подчас жаждет повелевать или хочет, хотя бы и внешнего, тусклого, себе подчинения, – бабка Матрена уже с утра командовала: «Витя, сделай то…» или «Витя, сделай это…». И дергала его по мелочам туда и сюда, как бы желая убедиться, что за время отсутствия те старухи не утопили в своей любви ее любовь и влияние. Мальчик же подчинялся неохотно, скучал и рвался вон.
Он заметил, что взаимная натянутость бабушек, сохранившись, перешла в некую молчаливую форму: бабка Матрена молча их кормила, а они молча ели, говорили сухонькое «спасибо» и уходили вновь; шли на перекресток, ожидая там случайную подводу. В обед они возвращались, ставя чемоданчики в угол и жалуясь друг другу, что ноют ноги, что полный рот пыли и что жара их доконает. Его их слова, их неменяющиеся муки уже не интересовали (мальчишка не мог сосредоточиться раз и навсегда на одном) – его занимали последствия ливня.
Он бродил по негромыхающей природе, вверху было совсем тихо, и он много слышал жаворонка: тот пел теперь без передышки весь день, кувыркаясь где-то в небе, невидный. В тишине лишь ручьи грохотали – и какие ж это были ручьи! – казалось, что вдалеке идет поезд, звук усиливался, и поезд приближался – это значило, что мальчик приближается к одному из ручьев. Таких ручьев он не видывал. Земля была изъедена и обглодана, всюду ямы, рытвины, развороченные грубо и мощно.
Меж двух бурлящих потоков мальчик увидел свой муравейник – огромная муравьиная гора была смыта, снесена, напоминая внешним видом разорванную собаками старую большую шапку, клочья которой валялись там и здесь.
В муравейнике осталось лишь основание: большой и пахучий круг темной зелени; муравьишки там были, ползали, и пусть вода уже спала и тот поток, что снес и разрушил, ушел в сторону, они ползали все еще испуганные, медленные; лишь некоторые на спинах своих подтягивали сюда новую землицу, а даже и новые травинки, в тихой надежде, что все на свете поправимо. Вероятно, они не представляли, какая потеря и какая утрачена высота, и это незнание, возможно, было их благом. Малочисленные, они были как отдельные пешеходы в вымершем городе (или, скажем, в утреннем городе, в ту рань, когда еще нет транспорта). Их было даже не жаль; в трагедии неуместна жалость; их было мало, верующие в судьбу, кто порожняком, кто с грузом, муравьи торопились по дорожкам, которые были давно забыты, так как на глубине этих путей (в основании муравейника) жили слишком далекие и слишком уже забытые их предки.