Ознакомительная версия.
Толстый был начальник лаборатории, худые – его сотрудники, один – партсекретарь ячейки, другой – беспартийный. Они ехали в командировку на одесский завод.
Тетки чмокнулись, пошли домой.
А они поехали, завлабораторией снял галстук, переоделся в тапочки, курочку разложил, нахлебники не отстали, кто водочки, кто огурчиков… покатили, счастливые…
Друзья, я никогда не была в Одессе!
Это непростительно, это печально, это невозвратимо.
Да, я могу поехать на Брайтон-Бич в Бруклине, посмотреть, потоптаться, послушать. Но это не то, это как анекдот, живой одесский анекдот, но не Одесса же…
А у них анекдоты начались уже в проходной завода: на Доске почета были два Иванова, три Нечитайло, одно Папандопуло, остальные так или иначе:
Рабинович такой, Рабинович сякой, Кацнеленбоген, Кацнельсон и просто Кац. А кто у них был парторгом, так у нашего партсекретаря ячейки – тайного еврея с русской фамилией – помутилось в глазах.
Но сама я этого не видела, это мне рассказывали, так что, может быть, Кацев там и больше было, хороших и разных, трудно всех запомнить.
Заходят в кабинет к директору. Дорогие гости из Москвы. Начальники обнимаются, знают друга давно, хихикают, кто толще стал.
Директор про себя говорит в третьем лице: когда Фишман едет в Москву, какие девочки собираются у ресторана «Прага» этого Фишмана встречать! Но все равно он там голодный ходит, и все ему не так. И девочки худые.
Поехали на трамвае в гостиницу загружаться.
– Мужчина, вы будете выходить или просто так думаете?
– Воды нет. Так вы ж не с кочегарки, сами белые.
– Если вам с девочками, идите на бульвар, если нет, на Привоз.
Пошли на Привоз, семьянины, еды купить.
А там глаза разбежались после московской скромности! Сообразили на троих вяленого мяса, сала купили, пропади пропадом еврейская душа.
И так три дня: шуточки-прибауточки, сало-горилка, кисленькое винцо для гипертоника. Вечером девочки на бульварах засматриваются, наши ни-ни, партийный хоть и один, но семейные все!
Вы, поди, презираете их, сало на уме, девушки на виду… Нет, они и в оперу хотели пойти, и в краеведческий музей. Но было лето, опера на гастролях, музей вечером закрыт. Целый день с Фишманом над чертежами, чай с бутербродом, покурить вышли и опять к чертежам. А вечерком на море…
Напоследок банкет на заводе. Там сала нету из-за главного бухгалтера, в кепке ходит, маскируется перед Богом и людьми!
Но рыбку фаршированную из дома принес, чтоб знали, как богоугодно!
А зам самого все сидел с постной рожей, а выпил – губную гармошку достал. Эх, девочек нет, как сплясали бы! Секретарши – они, конечно, девочки, но не решились, оробели московских гостей, видно.
Нагрузились в дорогу едой, прямо с вокзала встречающие откусывали.
Вы спросите, а где доброта? Да везде она в Одессе разлита! Неспешно, хлебосольно, не толкаются, не орут грубо. А что, подвиги надо, что ли, обязательно от себя оторвать-откусить?
Эх, жаль, не была я в Одессе…
Московская доброта 1992 года
Перестройка разбередила всякие народные чувства, одно из которых было чувство обиды.
Бесконечное. За прошлое, когда не дали, и за будущее, когда отымут то, что не дали в прошлом.
Народное чувство обиды порождает обычно два вопроса: кто виноват и что делать? Мы попали в период первого вопроса неудачно: в виде еврейской семьи.
Прямо скажем, рожи в нашей семье не все были обидные, но фамилия да, одна на всех, та самая.
Прошел слух, что евреев отметят крестом на двери. Будет ли это началом периода «что делать?», никто определенно не говорил. Но мысли ходили всякие.
Мы жили в таком доме, где от лифта запертая дверь вела в коридорчик с четырьмя квартирами.
Нашу квартиру в углу коридора окружали три пенсионерские.
У нас были хорошие отношения, натуральный обмен в карточно-сахарные времена, сигнальные оповещения, где что дают и выбросили. Мой сын был незаменим на побегушках: в аптеку-библиотеку, туда-сюда. Ну конечно, там-сям, помыть, починить – мы старались… Старики все были милые, сердечные, пирог испекут – нас угостят.
И вдруг иду с работы, случайно поднимаю глаза выше замка – а на двери у меня мелом крест.
Коридор, как я уже сказала, заперт. Призываю в коридор стариков. Кудахчут невнятно. Все ни при чем.
Потом уже, совсем вечером, одна стучит в дверь с тарелкой печенья: во дворе спрашивали, мол, евреи у вас живут? Надо им крест на дверь, мел дали. Наверно, крестить хотели вас или от сглаза. Люди приятные, православные, как сейчас водится. Я им говорю: есть у нас какие-то, может, и евреи, фамилия странная. Ну они говорят, поставь, бабушка, на всякий случай.
Иуда ли?
Маленькая история про кутаисскую доброту 1982 года
– Грузины у нас везде угощают, за столом поют, под руку ведут.
Тбилисец, он, конечно, добрый, но денег у него нет. Сегодня ест, а завтра на базаре побирается. Не умеет жить, как же, он князь столичный! А у нас, кутаисцев, всегда есть, и гостя угостим, и себя не обидим.
– Тбилисец, он, конечно, веселый, но врет много. Кинжал у него дедушкин, а сам его купил у соседа. А у нас, кутаисцев, никто не кричит: я князь, у меня ружье царское!
– Тбилисец, он, конечно, грузин, но кто их знает? У них там женятся без разбору! А у нас, кутаисцев, своих корней не забывают: имеретин к имеретинке, еврей к еврейке, сван к сванке…
– Тбилисец, он, конечно, культурный, но стыда не имеет. У них там балеты, как в Москве. А у нас, кутаисцев, мужчина так плясать не станет, никто даже на него смотреть не пойдет, родителей пожалеют.
– Я тебе так скажу: захочешь серьезно приехать, жениха найдем. Хорошего русского, непьющего, дом-сад, хозяйство.
Не бывает? В Кутаиси бывает! Найдем!
Маленькая история про советскую коктебельскую доброту
Чудный поселок Коктебель.
Ах, ну как же, знаем, культурные, – Волошин, а теперь Дом писателей.
Ах, ну как же, знаем – Планерское, плоская гора, сигали оттуда на планерах.
Ах, ну как же, знаем – подземный военный завод, пару раз шарaхнуло там, у нас стекла выбило и весь день гарью воняло.
Ах, ну как же, знаем – татары, болгары, басурманское название свое оставили, нашего Планерского не хотят.
– У нас в Доме писателей в кино шахтеров с турбазы не пускают, они пьяные приходят и с чекушками, потом под скамейками пустые бутылки катаются.
– Да что вы боитесь, они на такой фильм и не пойдут даже.
– Ну не говорите, они иностранные любят, там, ну сами знаете, что показывают… даже без жен приходят…
– Нее, на этот не пойдут, он тягомотный.
– Да хоть бы всегда скучное привозили, чтоб только потом за ними окурки да бутылки не мести, да и писатели жалуются…
– А как их не пустишь? Они бузить начнуть. Рабочий класс и все такое…
– Бузить начнут – ментов позовем. Здесь не ихнее, здесь писательское, пусть у себе на турбазе кино смотрют.
– А меня пустите?
– Вас, девушка, пустим, вы нам название объясните. «Забрыськи понт» – это что такое?
Подмосковная доброта 1989 года
– Когда жизнь длинная, иной раз получается, что и рассказать нечего. И все как у всех, а если не как у всех, так этого мало, на два слова только – жил и умер. Магичество исчезает от мирной жизни, – жаловался дядя Петя, бессмертный пьяница платформы Быково Казанской железной дороги.
Дядя Петя был старый. Он вспоминал чуть ли не Гражданскую войну, волновался, махал руками: мы туда, они суда, сбивался на Отечественную: мы туда, они суда, потом замолкал и разводил руками: кончились воспоминания.
Поднимался и шел к магазину ящики разбирать, зарабатывал свою чекушку.
Летом он ночевал в переходе под рельсами, зимой – в каких-то подсобках.
В один прекрасный день он появился на платформе в странном состоянии духа. B хвалебном многословии о мирной жизни: как хорошо и удобно стало жить! Дядя Петя радовался, как ребенок, кто-то дал ему новые кроссовки.
– «АДИДАС», – старательно выговаривал он, – запомните: «Адидас»! Какое слово – само поет!
Он долго объяснял всем, как ему удобно, как ноге легко. И что он счастлив прямо с утра, даже раньше одиннадцати, когда винный открывают.
Через пару дней участковый нашел его в кустах – с проломленной головой, босого.
Наринэ Абгарян
О милосердии
Золотом и серебром, темными разводами по палевому и шелковому. Персиковому и абрикосовому. Глиняно-охровому.
– Марья Дмитриевна, Марья Дмитриевна, – ноет однотонно, кривит рот. Ходит тяжело, крупным, неряшливым шагом, подволакивает ногу. Обувь большая, разношенная, левая пятка иногда выскакивает наружу. Она останавливается, двигает раздраженно ступней, натягивает туфлю. И снова заводит протяжное: «Марья Дмитриевна, Марья Дмитриевна».
Прохожие шарахаются, стекленеют глазами. Оборачиваются, смотрят вслед. Она чувствует их взгляды, хмурится. На лице, чуть ниже левой скулы, – большая, почти вполщеки, родинка. Страшное, бурое, покрытое густым волосом пятно.
Ознакомительная версия.