Ознакомительная версия.
Но пока нашим островом станет Мадзорбо. Там, где без устали снуют стрижи и трещат цикады. Накануне я, конечно, успела туда, как и сказала Габриэлле.
Вапоретто, переваливаясь, подвез к причалу. Домов было немного. Больше зелени, кустов. Что-то странное, современное, деревянное – потом снова ряд цветных домишек. Двое поджарых рыбаков с ведрами.
– Кладбище? Прямо и налево в проход между домами. Да вон же, за теми кустами. Вход с той стороны – у воды.
Каменные ворота. Кипарисы. Стрижи. Цикады.
Там и здесь возятся женщины у могил. Похоже, это их ежедневное занятие.
По стенам колумбарий. Еще в Венеции, на том пути, по дороге к Фондамента Нуове – на глаза попалась холодящая табличка «Funerale economico. Cremazione. 24 ore»84.
Нет, к счастью, все же нет. Это было бы уже слишком.
С левой стороны – проплешина – голая земля – несколько метров.
И стена.
Она сказала мне: «Сразу увидишь. Там фотография. Мы нашли единственную, где он улыбался. Не знаю, как с тобой, а с нами он вообще никогда не улыбался. Там он еще молодой».
Я увидела сразу. Белый крест. Пластиковая мадонна с подсветкой. Какие-то ужасные белые камешки. И пластмассовые цветы.
Но над всем этим – то самое лицо, которое я увидела, оглянувшись через плечо двадцать лет назад у Сан-Джованни-э-Паоло.
Дальше не помню. Оглушительные цикады. Земля. Бегала туда-сюда по этому пятачку голой земли. Что-то говорила. Пока ты сидела малякала свои картинки и строчила свои никчемные тексты про якобы что-то важное… тут рядом… как ты могла не почувствовать, не догадаться… Небось как раз биеннале начиналась. И ты тут как тут – сколько ни ругаешь, а как миленькая скок-поскок по всем этим вернисажам. Вот и оглохла…
Так и бегала. Нет, чтобы остановиться-склониться. Я бегала и не могла перестать. Краем сознания почувствовала какое-то дежавю. Когда-то я так уже бегала.
Ну конечно, похоже на роды. Я и тогда бежала боли.
Наконец, замедлив бег, подняла глаза. Небо. Стрижи. Кипарисы. Вернулась взглядом к нему. И стало почти смешно: Он бы, наверное, второй раз умер, увидев пластиковую мадонну, попирающую пластиковую змею и синюшные цветы.
Стало можно дышать. И слушать.
Цикады. Птицы. Шелест листвы.
Постояла еще. Достала фотоаппарат и пересняла фотографию. Он же не разрешил мне тогда себя снять. Но это не он – это фотография.
Было уже за шесть. Но никто нас не выгонял.
У-у–у-у–у-у–у-у – все та же птица. Она всюду – в Латвии, в Австралии и даже тут.
Какое же мелкое все. А тут такое простое и огромное.
Отчетливым звуком вспомнился его голос – с характерным буранским выговором… Как он говорит «Caterina» – и немного улыбается.
Он вспомнил хоть раз? или уже было не до того?
Не узнаю. Разве что, может быть, потом.
Пошла к воротам.
Они были заперты и открывались кнопкой.
С лязганьем поехали, раскрылись и выпустили прямо навстречу лагуне.
Мимо проплыла лодка. Я села на траву и достала краски.
Ни о каких молитвах и речи быть не могло. Надо было просто поводить мокрой кисточкой по бумаге. Как лед прикладываешь.
Понемногу акварель расплывалась, стало тише, проще, потом я уже просто рисовала – тихая лагуна, вечернее небо, вдали охрой встает колоколенка. Крыши – не переборщить бы с оранжевым. Как проходит лодка – сваи уже не отражаются…
Ну так оно и текло. Время. Не знаю сколько.
Я продолжала водить кистью по бумаге.
Уже не ругала себя за суетность. Просто пыталась нащупать какое-то дно. Найти какой-то смысл в том, что не довелось быть в единственном месте и в единственное время, где имело смысл быть.
Первая разухабистая розово-желтая акварель была совсем мимо.
Вторая и третья вышли получше и поточнее.
Тогда я тоже рисовала.
И познакомились у больницы. Его первый вопрос был:
– Вы не сестра в госпитале?
И вот таким эхом отозвалось. Не сестра в госпитале. Не сестра в хосписе. Даже не сестра вообще.
Пора было домой. Встала, собрала краски, поплелась между кустами. Мимо прошла толстая женщина со слепой дочерью.
Вышла на набережную на противоположной оконечности острова.
Стрижи или ласточки?
Они облепили остановку вапоретто и громко чирикали наперебой.
Под скатом крыши у них было гнездо.
Подошел здоровый вапоретто-мотоскафо. Точно такой – вдруг вспомнила, – на котором тогда встретила его с метрономом.
Хотела постоять на палубе, но было жарко, а внутри кондиционер.
Корабль огибал Бурано. На кирпичной стене аршинными буками – граффити:
TI AMO PRINCIPESSA
Как Бенини в фильме «Жизнь прекрасна». Смешно. Дальше снова – во всю стену – I love you – Ti amo.
И за поворотом стены – третий раз – TI AMO.
Прошла внутрь в поисках мест. Уже направилась было… и тут напротив увидела знакомое лицо – Габриэлла. Она возвращалась домой в Венецию на этом же вапоретто.
– Садись, Катерина. Познакомься – это мой муж.
Феллиниевский, лысыватый, он просто сидел рядом и молчал, пока мы плыли и говорили. За кормой снова расходилась и сходилась водная дорожка, схваченная, казалось, на живую нить этого разговора. Ту нить, что извлекалась из памяти, из случайных отрывков и обрывков, из лоскутков, разбросанных по годам. Ту, что не обрываясь, тянулась через десятилетия, то вплетаясь в единое непридуманное кружево, то снова распускаясь, чтобы нанизать очередную деталь. Здесь все было не зря. Все имело продолжение.
– В хоспис он просил приносить ему инструменты отца – ну, не контрабас, конечно, но гитара у него была (неужели та самая из мансарды?), кларнет. Губная гармошка…
– Да! он и мне играл. Много лет назад – по дороге в аэропорт.
– Ну, я весь дом перевернула в поисках того, что ему было нужно. Все время просил. А скрипка прекрасная так и висит на стене у него.
– Моя дочка играет на скрипке.
– Надо же, какая молодец. А сама ты чем занимаешься?
– Художествами…
– Да… Франческо тоже ведь был по-своему художник. С ним было непросто. Но под конец мы ладили. Он стал другой. Lui и sempre stato molto particolare85.
Катер качало на волнах, и я поймала себя на том, что расспрашиваю ее ровно так, как когда-то вставляла кассету в видеомагнитофон: просто чтоб поверить, что все это – или было в самом деле, или приснилось…
Все пересматривала и пересматривала двенадцатую минуту «Смерти в Венеции».
Смерть в Венеции.
Не приснилось.
Простая женщина, она сразу и давно все поняла:
– Сколько тебе было тогда лет?
– Двадцать.
– Ну, в этом возрасте трудно принимать жизненные решения… У тебя дети? Это же самое большое счастье! Девочки? На тебя похожи? Неужели нет? Покажи фотографии…
На ней блузочка – розовая, тонкого старого материала, с вышивкой.
Я спросила – ручная?
– Да, это ее мама (тетя Франко) делала. А вот воротничок – кружевной – мама Франко…
– Кружевница?
– Да, именно.
Жили все вместе. Его тетя умерла в 2001-м. А дядя на двадцать лет раньше. Пятьдесят четыре года было. И от того же, что Франческо.
– Квартира ему досталась, он там ничего не тронул, как отец умер. Так и стояла. А потом он отдал ее родственникам.
– Я там была когда-то…
– А себе оставил чердак, мансарду. Я-то там не была, но он говорил, что оттуда очень красивый вид.
– Я помню… На всю Венецию.
– Ты была и там?
– Да.
– Он редко ездил в город. Чаще выходил в море. Ты же знаешь, как он любил свою лодку.
– Да, лодка. Конечно лодка! Что с ней? Где она? (В голове моей промелькнула безумная надежда: я займу деньги и куплю у них его синюю лодку!)
– Старая пришла в негодность. Мы купили новую в феврале. Но он ни разу не успел…
Так плыли, и за разговором понемногу все прояснялось до мелочей, и все было опять настоящее, как тогда. Не литература и не кино. Чем мельче, тем крупнее.
– Ну хорошо, Катерина. Как жена его приедет, скажу, чтоб тебе позвонила.
– Не знаю, нужно ли это…
– Фотографии у нее все. И знаешь… он тебе очень благодарен – ну вот поверь мне, – что ты пришла его искать. А что у тебя за образок такой красивый на шее? Катерина Александрийская? Твоя святая? А ты знаешь, что у нас в приходе есть большой алтарь Святой Катерины. Как где? В Сан-Джованни-э-Паоло…
– Мы там и познакомились. Он тогда махнул рукой в сторону церкви. Рассказал, как там отпевали Стравинского.
– Ну вот видишь. Заходи к нам в церковь как-нибудь.
Под самый конец разговора Габриэлла, до этого говорившая исключительно просторечной прозой, вдруг произнесла:
– Он теперь навсегда плывет в своей лодке.
Наверное, так и есть.
Дома я стала подсчитывать дни. Получалось, что на субботу, когда, опоздав на катер, мы оказались с Норштейнами на Бурано и когда вопреки всем своим и нашим взаимным обетам я все-таки принялась его искать, не понимая, что так остро меня на это толкает, – был канун сорокового дня. Всегда казалось условностью. Оказалось – нет… На маленьком карманном календарике музея Прадо, который мне подарила мама, я только теперь собралась оторвать июнь. На июле открылся фрагмент картины: Харон в полном одиночестве везет сам себя через пролив.
Ознакомительная версия.