Ознакомительная версия.
– Я, Петр Иванович, взял социалистическое обязательство каждый месяц зарабатывать денег не меньше, чем получаете вы.
Это была Степина ошибка. На другой день после совещания в ремонтный цех пришел нормировщик из отдела труда, с секундомером в руке повертелся вокруг станка Степы, и после этого норма у токаря повысилась ровно настолько, чтобы, несмотря на все придуманные им секреты, он опять за месяц получал, как и раньше, только 180 рублей. Степа на самоуправство нормировщика пожаловался директору, а в ответ услышал: «Мы не можем позволить предприятию перерасход фонда заработной платы». Выйдя из кабинета Мыслюкова, Степа плюнул на директорский порог и в тот же день украл на заводе небольшой ящик гвоздей.
Когда вечером, растревоженная недобрыми предчувствиями, в будку пришла Маня (она открыла запертую дверь своим ключом), муж ее Степа, положив голову на табуретку, одним глазом слушал исповедальную речь друга Кеши:
– Понимаешь, Степа, лезу в погреб, вижу – некоторые клубни картошки почти сгнили. Ну, я их, чтоб не догнили, беру, варю. Через несколько дней лезу в погреб и вижу новые подгнившие клубни. Тоже спасаю. И так всю зиму ем гнилую картошку…
Маня напоила обоих капустным рассолом, а недопитую бутылку водки с табуретки убрала.
6.
В разноцветной гамме чувств, которые испытал город в те тревожные дни, были разные оттенки и нюансы. Мужественнее всех телевизионную новость воспринял учитель физкультуры школы номер два Саня Папиров, объяснивший свое мужество, как он любил теперь часто повторять, «перманентной позицией»:
– Телевидение всегда врет.
А кассир городской жилищно-коммунальной конторы верующий Поддубин, человек неулыбчивый и желчный, назвал новость даже «благостной» (некоторые ободовцы объяснили это так: «Ему хорошо, он, как верующий, после катастрофы попадет в рай»). На вопрос горожан – тех, что подходили к окошку кассы осуществлять коммунальные платежи, – не знает ли он, почему возник обещающий конец Света природный катаклизм, кассир охотно откладывал лежавшие перед ним бумаги и заинтересованно отвечал:
– Потому что, господа, Богу надоели ваши глупости – коммунизм, госплан, госснаб, мировая революция, руководящая роль партии…
– Так вроде уже нет ни госплана, ни госснаба, ни руководящей роли, – неуверенно возражали «господа», – а «кусок» летит.
– Надо, – туманно разъяснял Поддубин, – чтобы прошла эпоха наказания, потом последуют эпохи покаяния и очищения.
– А за это время «кусок»…
– А как вы хотели?! – вдруг взрывался бухгалтер, – семьдесят лет поклонялись Дьяволу и думали, что это вам так пройдет?
Жители Обода пугались еще сильнее, чем были напуганы до этого разговора через окошко, и не замечали некоторых логических неувязок в пророческих словах Поддубина.
Глава третья
Грех и воздаяние
1.
Возвратимся (ненадолго, читатель) к первому дню нашего рассказа, когда все еще было, как всегда.
…Все реже постукивали в окно капли в середине дня вдруг обрушившегося на город, но к вечеру почти исчерпавшего себя весеннего дождя. Через открытую форточку в комнату, где за письменным столом продолжал работать уже знакомый нам ободовский «летописец», вливался свежий прохладный воздух, пахший где-то недалеко расцветшей сиренью. Тяжелая мраморная лампа с зеленым абажуром ярким пятном освещала письменный стол, стопку белой бумаги, лежавшей с левой стороны стола, и низко склоненную над рукописью фигуру человека…
Чуть стемнело, когда на скамейку, стоявшую на улице почти прямо под балконом грушинской квартиры, села и весело защебетала кучка молодых людей. Минуту похихикав, они вдруг – один из парней в это время громко застучал сразу по всем струнам гитары – стали дергаться подбородками и руками-ногами и запели. Во всю мощь половозрелых глоток повторяли: «Ты меня встретил и, ты меня встретил и…». Оторвавшись от рукописи, Павел Петрович стал прислушиваться к словам и старался уловить смысл песни, но через минуту рассердился на себя за это глупое занятие, подумал: «Когда-то поэты писали стихи к песням, потом слова к песням; сейчас дело дошло, кажется, до надписей на заборах»… Невольно слушая все более раздражавший его концерт, летописец сел в кресло у открытого окошка и стал думать о том, откуда пришла, заполонила все клубы, эстрадные площадки, порой даже целые стадионы эта, похожая на наркотическую, дурь. И неожиданно пришел к выводу (Грушин принадлежал к тому типу людей, которые даже в размышлениях о пустяках непременно стремятся придти к выводу): возникновение попсы было объективно неизбежным.
«В последние десятилетия в мире нарушилась стабильность жизни, во взаимоотношениях людей, наций, государств заметно усилилась агрессивность: все чаще на «шарике» стреляют, насилуют, убивают, терроризируют – «шарик» делает некий недобрый зигзаг, смысл и целесообразность которого объяснят, может быть, будущие поколения… Произведения нынешней «музыкальной» эстрады – в диких звуках, примитивности смысла, непристойных кривляньях, – не так простодушны, как может показаться: они наполнены энергией агрессии, воспитывают жестокость, в помощь и оправдание этой жестокости призваны ослабить человеческое в людях… Попса неизбежно должна была возникнуть в современной мире, она – индикатор, предупреждающий: в «королевстве», господа, не все в порядке»…
Павел Петрович вздохнул, посмотрел на часы, потом откинулся на спинку кресла и с помощью дистанционного пульта включил стоявший в ближнем углу телевизор «Панасоник». И среди передававшихся в ту минуту вечерних новостей услышал сообщение о приближающейся к Земле космической катастрофе. Чтобы узнать, что думает по этому поводу цивилизованная Европа, он переключился на канал «Евроньюс», прослушал всю получасовую программу, но зарубежье об открытии ученого молчало – или ничего о нем пока не знало, или, втайне вынашивая очередной коварный замысел, умышленно скрывало новость.
«Только этого нам не хватало»…
«Летописец» выключил телевизор, опять взял было со стола шариковую ручку, но к этой минуте что-то необходимое для того, чтобы сочинять, пропало в нем – улетучился некий кураж, который Павел Петрович испытывал во время успешной творческой работы (может быть, то были минуты, которые иные пишущие называют творческим вдохновением, но скромный Грушин считал, что вдохновение бывает только у крупных талантов, а рядовые литераторы, такие, как он, испытывают нечто попроще, – кураж). Отложив ручку, Грушин тупо смотрел в стол, без конца пил крепкий кофе, не раз выходил на балкон и, как первобытный заблудившийся в океане мореход, подолгу смотрел на звезды. Очередной белый лист медленно заполнялся неуверенно написанными строчками, большинство из которых тотчас же и зачеркивались за неточностью или необязательностью.
Перечитав написанное за день, Павел Петрович поправил в рукописи несколько фраз, выпил на кухне еще одну чашку крепкого кофе и, чтобы освежить голову, вышел на улицу.
2.
В это время в городском сквере сидел на скамейке и грустно улыбался своим мыслям местный аптекарь Михаил Михайлович Гурсинкель.
Это был хорошо известный в городе человек – ободовцы всегда легко узнавали его на улицах и искренне уважали, но вовсе не за пилюли, которые иногда спасали горожан от незначительных хворей. Авторитет и популярность Гурсинкеля утвердились благодаря его двум не имевшим отношения к медицине увлечениям. Михаил Михайлович, во-первых, сочинял маленькие рассказы (называл их миниатюрами), которые по воскресеньям печатались в местной газете под рубрикой «Из жизни животных». Рассказы, как выразились бы иные критики, к сожалению, не несли на себе печати даже незначительных литературных достоинств (все миниатюры начинались одинаково: «Однажды моя сука породы боксер по имени Леда», «Однажды мой хомяк по имени Самогон», «Однажды моя сиамская кошка по имени Агата»…), но ободовцы воскресные номера «Ничего кроме правды» в последнее время начинали читать именно с уголка, заполненного очередным сочинением аптекаря – может быть, потому, что в той жизни, какой они теперь жили, любви к «меньшим братьям» у них было больше, чем интереса к людям… Во-вторых, аптекарь знал много анекдотов и охотно их рассказывал, что тоже нравилось ободовцам, которые в большинстве своем не лишены были чувства юмора и любили посмеяться…
Когда Гурсинкель увидел подходившего к скамейке Грушина, он поднялся навстречу летописцу и предложил тому сесть рядом с ним – «чтобы, Паша, обсудить последнее телевизионное известие, которое ты, надеюсь, тоже уже слышал». Пожимая протянутую руку, Павел Петрович подтвердил, что «слышал», и охотно сел. И только на скамейке вдруг почувствовал, как, целый день просидев за письменным столом, он смертельно устал.
Ознакомительная версия.