– Да верно ли, что он согласится? – с тревогой спрашивала Аполлинария Феоктистовна, устраивая грузное свое тело в экипаже, поставленном по случаю зимы на полозки. – Не напрасно ли едем?
– Не извольте сомневаться, ваше сиятельство, – заверил ее квартальный надзиратель Васюков, забираясь на место возницы – кучера будить не стали, чтобы не посвящать в дело, экипаж заложил все тот же верный Прохор, от которого в семье секретов уже не осталось. – Деверь мой аккурат в Лефортовской части служит квартальным, он много чего про пристава порассказывал. Все сделаем. Там и роща Анненгофская есть, место подходящее. Мы сейчас за деверем-то заедем, подымем его и с собой возьмем, так оно вернее будет.
Павел, все еще чувствуя дрожь в ногах, уселся в карету рядом с матерью, не переставая поражаться ее самообладанию. Он не мог ответить сам себе, согласен ли с тем решением, которое приняла княгиня, хорошо она придумала или дурно, но не чувствовал в себе сил сопротивляться. Покорность родителям – вот первое, что воспитывали в нем, в Вареньке, да и вообще во всех детях. Если человек здоров душевно, то ослушаться старших не может ни при каких условиях.
Павел ожидал, что в доме частного пристава придется просить разбудить Сунцова, объяснять, что случилось, потом долго ждать, пока тот оденется и сойдет к посетителям, однако все вышло совсем иначе. Во втором часу ночи пристав еще не спал. Все окна в первом этаже дома светились: к Сунцову доставили правонарушителя, и пристав, как предписано, тут же начал составлять протокол и записывать показания самого виновного и свидетелей.
В комнате, где Гнедичей просили подождать, было жарко натоплено, и Павла невольно поклонило ко сну, однако едва он смежил веки, как его начал трясти сильный озноб. «Уж не заболел ли?» – с тревогой подумал он, посматривая на мать, которая, расстегнув короткий салоп и сняв накинутую поверх шляпки и завязанную под подбородком вуаль, о чем-то тихо переговаривалась с Васюковым и его деверем, сонным и недовольным тем, что его подняли среди ночи и заставили идти в часть.
Наконец правонарушителя оформили по всем правилам и увели в арестантскую, и посетители были приглашены к Сунцову – худому жилистому мужчине лет сорока пяти с ехидно-насмешливым выражением лица и острыми глазами под кустистыми нависшими бровями. Павел полагал, что объяснение и изложение просьбы займет много времени, но Сунцов очень быстро все понял, и стало очевидным, что в просьбе такой нет для него ничего необычного.
– Анненгофская роща подойдет, – кивнул пристав. – Все сделаем, княгиня. Помочь вам – мой долг. У меня и человек на примете есть. Только в ответ мне от вас потребуется услуга.
– Ваша помощь не останется без должного вознаграждения, – тут же откликнулась Аполлинария Феоктистовна. – Могу вас заверить, что я ничего не пожалею, только бы решить дело.
По лицу Сунцова промелькнула удовлетворенная улыбка.
– Я не об том, ваше сиятельство. Мне нужны вещи. Немного и недорогие, каких не жалко. Но они должны неопровержимо указывать на своего владельца. Вещи эти вам потом вернут. Это условие не обязательное, но желательно его выполнить, так вернее будет.
– Вещи вам доставят, – кивнула княгиня.
– Городового с вами пошлю…
– Не стоит беспокойства, мы сами справимся, – быстро оборвала Сунцова Аполлинария Феоктистовна.
– Польщен, что мне выпала честь быть полезным князьям Гнедичам, – галантно распрощался с ними частный пристав.
Домой возвращались долго: днем дороги хорошо утрамбовались, и еще час назад экипаж мог проехать без всяких затруднений, а теперь повалил густой, мохнатыми хлопьями, снег, и пока они были у пристава, изрядно намело. Васюков и его родственник ехали на козлах, и княгиня могла свободно говорить с сыном, не боясь быть услышанной.
– Чего дрожишь? – недовольно спросила она. – Замерз?
– Да, кажется, – неуверенно пробормотал Павел.
– Терпи, – строгим голосом велела мать. – Ночь трудная и долгая, держи себя в руках. Надо сегодня сделать все как следует, зато потом уж никаких хлопот не будет. Ох, встанет мне это…
Она вздохнула и покачала головой.
– Васюкову заплатить надо, родственнику его – надо, приставу надо, причем много, чтоб доволен остался. И Прохора с Афоней не обидеть. Одни расходы! Потом похороны, поминки… Свадьба Варенькина. Конечно, у нас траур, и свет не осудит, если свадьба будет скромная, но все равно расходы. Где столько денег взять?
Павел чувствовал не только озноб, но и внезапно подступившую тошноту. Да полно, маменька ли это? Немолодая болезненная женщина, которую он привык почитать, слушаться и бояться, как привито сызмальства, вдруг показалась ему каким-то демоном, существом без сердца и души. Сегодня умер ее старший сын, умер страшно и нелепо, она стояла рядом с бездыханным телом, своими глазами видела посиневшее лицо Григория с вывалившимся изо рта распухшим языком, побелевшая и омертвевшая от ужаса, но и часа не прошло, как она вполне овладела собой и начала давать распоряжения и приводить в исполнение свой чудовищный замысел. Единственным признаком того, что в княгине Гнедич что-то дрогнуло и переменилось, стало обращение к Павлу на «ты». До этого дня Аполлинария Феоктистовна обращалась на «ты» из всех троих детей только к дочери. Откуда в матери столько внутренней силы? И столько безжалостности…
В голове Павла снова и снова прокручивался разговор с матерью, состоявшийся перед тем, как она послала за Васюковым.
– Варю надо выдавать за Раевского, – говорила Аполлинария Феоктистовна Павлу, когда они вернулись в дом из флигеля, где обнаружили висящего в петле Григория, – тебе предстоит жениться на Лизе. Мы не можем допустить, чтобы в свете говорили: Григорий Гнедич – горький пьяница, который помешался умом и свел счеты с жизнью. Душевное нездоровье передается по наследству, стало быть, получено от кого-то из предков, а коль получил Григорий, то кто поручится, что не получили и другие дети. Раевский откажется от Вари, а Лиза – от тебя. И репутация наша пошатнется, а ведь теперь, после смерти моего дорогого супруга и вашего отца, мы лишились влияния, и единственное, чем нашей семье еще осталось дорожить, – это наше доброе имя. Если бы Григорий оставил подробное письмо, в котором объяснял бы, что как человек чести не может более жить и должен застрелиться, с этим можно было бы смириться. Стреляются многие, это, конечно, грех перед Господом, это не одобряется, но и не вызывает толков о душевном нездоровье. Но он даже этого не сделал! И дал всем право думать об умопомешательстве. Теперь у нас нет иного выхода, кроме как сделать вид, что Григория убили разбойники. Ограбили и повесили в лесу.
– Матушка, я мог бы сам написать такое письмо… – робко предложил Павел. – Я напишу, а вы скажете всем, что это Григорий оставил.
– И думать забудь! – прикрикнула на него Аполлинария Феоктистовна. – Или ты не помнишь, сколько долговых расписок он написал за свою жизнь? Да его почерк пол-Москвы знает. Письмо придется приставу нашей части показывать, без этого не обойтись, а уж через его руки столько расписок Григория прошло – и не перечесть. И все они у него хранятся, потому что должники взыскания требовали и расписки эти и векселя к заявлениям прикладывали. Ему сличить документы ничего не стоит. И что ты можешь написать в таком письме? Что задолжал штабс-капитану такому-то или не можешь карточный долг отдать? Тут имена надобно называть, а ну как кто проверит? Щелкопер какой-нибудь начнет раскапывать, ведь написать статейку про князя-самоубийцу многие захотят, вот и вскроется обман. Только хуже будет.
Она пожевала губами, словно что-то прикидывая, потом кивнула каким-то своим мыслям.
– Иди посылай Прохора к Васюкову, пусть разбудит его и сюда приведет. Васюков – человек верный, он поможет. Стены вымыл? Ничего там не осталось?
– Ничего, матушка. Грязь только.
Впавший в безумие от длительного запоя Григорий перед смертью писал углем на стене комнаты во флигеле, где находился со вчерашнего дня. Слова его предсмертной записки были обрывочны и бестолковы и с очевидностью свидетельствовали о горячке и болезненном состоянии ума. Аполлинария Феоктистовна понимала, что, если не удастся договориться с приставом, городового придется привести туда, где лежит тело, и не хотела, чтобы он видел еще одно доказательство душевной болезни сына. Да и мало ли кого еще понадобится привести во второй этаж «холодного» флигеля. Как ни была она раздавлена случившимся, но сыну не преминула указать на необходимость стереть надпись, пока никто из прислуги не увидел. Не хватало еще, чтобы дворня начала шептаться: молодой барин одержим бесами. Одно дело – спьяну руки на себя наложил, и совсем другое – ежели умом тронулся и бесы одолели.
– Слава Богу, что мне в ум пришло самой во флигель наведаться и Гришку проверить, – неожиданно заявила княгиня. – Не то пошел бы ты, как обычно, с Прохором. Чуяло мое сердце, чуяло, что не надо сегодня слуг брать с собой. Вот и не обмануло материнское сердце-то. Ты вот смотришь на меня, Павел Николаевич, да думаешь, поди, что я сына своего не любила. Ведь думаешь? Признавайся!