Дойду – пойду в школу работать, – дал зарок Чибирев.
– Как всегда обойдется, – бормотал Дядя Тепа.
Он и она. Которых встретили при подъеме на гору, кажется, те. На ангелов ничем не похожи, к тому же без крыльев. Однако оба висят вниз головами над снегом, излучая слабый неоновый свет. Сосредоточенно тыкают пальцами в снег. Он – указательным, она – безымянным. Сплю я, что ли? Холодная капля упала за шиворот Щукину. Он мгновенно очнулся. Пропало видение. Щукина осенило. Он разгадал тайну отверстий в снегу. Капель! Это падают капли с деревьев. Всего-то делов.
Встал (почему-то лежал), и – надо идти: и пошел. Сипло кричал безголосый Чибирев:
– Ыхххыхы...
– Э-ге-гей! – кричал Дядя Тепа.
Щукин – по-русски, по-детски:
– Ау-у-у!
Каждый кричал в надежде, что его услышат.
Они кричали и не слышали друг друга.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,
практически эпилог
Это все отсюда, из детства, из отрочества, из окна рейсового автобуса, когда взгляд становится цепче, а мир объемней, особенно если только что прошел дождь.
Сезонное обострение восприятия новизны по возвращении домой после летних каникул – ничего не изменилось, но все другое – даже облака, даже городские деревья. Свежие афиши на старых щитах.
С возрастом притупляется – не ждешь от прежнего ничего. Во всяком случае, ничего нового.
И все равно – ощущение возвращения всегда окрашено в цвета осени – куда бы ни было и когда.
Сон был нехороший, пьяный сон. Будто Щукин должен похоронить у себя на охраняемом участке складной велосипед, который никакой не велосипед вовсе, а Дядя Тепа. Щукин осознает преждевременность похорон – велосипед небезнадежен, можно починить. И вот пытается натянуть на шестеренку цепь, вращая заднее колесо. Звонок на руле – сам по себе – словно от боли – издает пронзительный звук.
Разбуженная звонком голова Щукина обнаруживает себя на столе, дома, на кухне – щека прилипла к клеенке. Звонок был резок, но еще в большей степени была тяжела голова, потому и не взметнулась она над столом, потому и не подскочил Щукин. Нет, не будильник. Вечер, не утро.
Спал он недолго, минуты, быть может, четыре; краткосрочные сны зрелищными бывают (Щукину часто снится механика: шестеренки, подшипники, цепи).
Встал по второму звонку, пошел в прихожую, дверь открыл.
Небритый, в очках с разбитым стеклом, в мятом расстегнутом пиджаке – без галстука! Тоже хорош, стоял Чибирев.
– Извини. Прямо с вокзала. Домой не могу. Никуда не могу. Некуда мне идти. Все, конец одиссеи. Я у тебя переночую. Не возражаешь?
– Х-х-х-х-х, – выдыхал Щукин; Борис Петрович полагал «х-х-х-хорошо» услышать, но выдохнулось про похороны: – Х-х-х-хоронить?
– Может, впустишь?.. – спросил. – Кого хоронить?
Сторонясь, Щукин сказал:
– Завтра.
– Кого?
То ли он бормотал слишком невнятно, то ли Бориса Петровича мозг работал в дискретном режиме, только воспринималась нелепица:
– В пятницу... приказал...
– Кто приказал? Что в пятницу?
– Долго жить в пятницу. Блядь, ты глухой? Дядька Тепа в пятницу! Не знаешь?
Чибирев ткнул Щукина в плечо кулаком: трезвей, гад. Старый боксер держит удар.
– Господи, как мне плохо, – простонал Щукин.
Е-е-е, – заеекалось у Бориса Петровича, уже много лет он не позволял себе этого; сам прервал себя, сам себя испугавшись; рот скривило ему.
– Что ты, Щука? Зачем ему в пятницу? А?
– Скоротечка... как спичка... за два месяца... точка...
– Блядь, Щука, не шути. Какая течка, на хуй? Какая точка? Это у собак течка! Ты брось, точка! Я его месяц назад видел!
– А я в четверг!.. И в пятницу!.. И в среду!.. – выкрикивал Щукин; он был похож на сумасшедшего. Я сам похож на сумасшедшего, подумал Чибирев.
– Щука, он был здоров. Месяц назад. Что ты несешь, придурок? Ты сколько водки выжрал?
– Завтра. Я завтра... – К себе уходил в комнату.
Борис Петрович последовал за ним, споткнулся о пишущую машинку, ушиб ногу (и без того ушибленную), обложил Щукина матом; Щукин грохнулся на тахту, так что загудели пружины.
– Кресло-кровать... мать... Сам разбери.
И – отключился.
Да ничего Борис Петрович не собирается разбирать – ни кресло, ни кровать. Да пошел он на хуй, кресло-кровать! Что это за, еб твою мать, кресло-кровать? Блядь, кресло-кровать! Генерал-майор! Слесарь-монтажник! Массовик-затейник, блядь! Шкаф-купе, роман-блядь-газета! На хер надо кому? Чей это голос, спрашивается? Кто это спрашивает, спрашивается? Где я?» – У него онемела нога.
Не мог Дядя Тепа, не мог.
Попробовал успокоиться. Первое и главное доказательство того, что Щукин лажу нес, – немыслимость совпадения. Прямо с поезда – и хоронить. Крайне маловероятная ситуация. Борис Петрович уважал теорию вероятности. Закон больших чисел. Гауссово распределение. Линейную корреляцию. Что там еще?.. Так только один Одиссей мог вернуться в Итаку – прямо на свадьбу жены... Но довольно, довольно: конец одиссеи. Приплыл.
Из Тавриды.
В гипербореев страну.
Борис Петрович вышел на кухню, воду включил, чайник набрал, поставил на плиту, но забыл зажечь газ. Шаркая шлепанцами, вошла Антонина Евгеньевна.
Узнала:
– Боренька, здравствуй.
Боренька вежливо спросил о здоровье, хотя и помнил, что об этом нельзя – будет подробный рассказ.
Вдруг:
– Ты в Крыму был?
Знает, однако.
– Хорошо ли в Крыму?
– Очень, – сказал Чибирев. – Солнце. Воздух. Вода.
«А женщины?» Но нет – в иной формулировке:
– Со Светочкой ездил?
– Светочка – это кто, Антонина Евгеньевна?
– У тебя ж Светлана жена?
– Леночка. Лена. Да, с Еленой Григорьевной. (Не пускаться же в объяснения.) Это у Тепина была Света жена, – сказал громко Борис Петрович. – У Леонида. (Cледил за реакцией.)
– Ах да, я же помню, Света... Светлана. Тепина Светочка. В зоопарке работала. Ведь они развелись... Знаете, Боря, вы моложе меня, послушайте, что я вам скажу, избегайте, избегайте пищевых добавок, вот у меня тут записано... – Она достала листок из кармана халата. – Е двести одиннадцать...
Чибирев – аккуратно:
– Антонина Евгеньевна, вы когда Тепина видели... последний раз?
– Да вот приходил. Е двести двадцать семь...
– Когда приходил? Давно?
– Е двести сорок четыре... Давно ли? Вчера, кажется... Е триста одиннадцать...
– Точно вчера?
– Ну, может, позавчера. Для меня теперь, что вчера, что позавчера – все один день. Е...
– Е-е-е, – подхватил Борис Петрович нечаянно.
Он вернулся в комнату. Щукин спал, открыв рот и уронив руку с тахты. Его мобильник лежал на полу. Мобильник у Бориса Петровича украли еще в Феодосии. Чибирев наклонился, поднял, набрал номер Тепина. «Аппарат вызываемого абонента выключен или находится вне зоны действия сети». Борис Петрович положил мобильник на стол.
«Это не он».
Так утром и скажет, увидев: «Это не он».
* * *
Да и морг был тоже неправильный. Странный какой-то, неестественный морг. Относился ли морг или нет к больнице Коняшина, был ли сам по себе, было трудно сказать, потому что больница имени того Коняшина уже давно закрыта была, упразднена, расформирована, брошена, умерщвлена. Мертвые корпуса; из них лишь один был действующим, рабочим, живым, если так можно о морге. Если так можно о морге, морг доживал последние дни; скоро закроют его холодильники. Но пока еще привозили. Морг был задвинут в глубину полудвора-полусада. Идти вдоль кирпичной стены, завалившейся набок. Чибирев немного прихрамывал (на станции Жлобино он повредил ногу). Щукин, зная, куда вести Чибирева, вел туда Чибирева. Уже то Борису Петровичу подозрительным было, что мертвецкий покой, где лежат, то есть морг, и склад олифы, охраняемый Щукиным, если и не похожие друг на друга объекты, то в плане топографическом чрезвычайно близкие – располагались они от Московских триумфальных ворот примерно на одном расстоянии, только по разные стороны Московского проспекта. Та же эстетика захолустья, которую он, Чибирев, высоко ценил, но куда ни пойди, куда ни двинься – щукинские все места, не слишком ли близко одно от другого?.. Оттого, что смотрел Чибирев только вперед, он уверенным не был в себе. Недоверие и растерянность в равной мере отражались на лице Чибирева, попиравшего ногой хрустящее Просьба подождите. Гардеробщик вышел. Мало ли что может лежать на асфальте. Очки с битым стеклом Борис Петрович убрал в карман пиджака и теперь, идя, подслеповато щурился, но, в отличие от Щукина, упрямо не глядел под ноги, словно отказывался признавать реальность тем, чем она, по-видимому, все же в известной мере являлась, – ну хотя бы совокупностью зримых предметов или, во всяком случае, тех, о которые можно споткнуться.
Возможно, больница не исчезла совсем, просто переместилась куда-то, как юридическое лицо, как коллектив персонала, как совокупность методик – наконец, как идея того, чем была, как идея «Коняшина», – переименовавшись в пути; одни лишь стены остались. Был ли Коняшин врачом? Нет, не был. Он был трамвайщиком, революционером. Близрасположенный трамвайный парк – тоже Коняшина. А что до этого места, оно теперь не называлось никак.