Ознакомительная версия.
Так что не возвращались мы больше к седалищам, тогда, во всяком случае, в разговорах наших не возвращались.
И вот сейчас, по прошествии многих лет, хочу доложить тебе, Инесса, что не зря я за таился тогда, и таил эту свою седалищную идею, и не забыл ее, и лелеял. И теперь, не опасаясь ничего, могу тебе честно рассказать, чем закончилась она, потому как было у нее продолжение. Ой, было.
Прошли годы, и случился в моей жизни, Инесса, этап, когда оказался я в другой, не понаслышке знакомой тебе заокеанской стране, в которой патентное право поднято на непривычную нам, изумляющую высоту. Оказался я там, огляделся, попривыкнул чуток, ну и вытащил из-за пазухи, так сказать, свою припасенную седалищную мысль. Вытащил и однажды рабочим днем грохнул ее на стол перед специально натренированным патентным специалистом, к которому пришел за помощью. Так как сам разбирался пока еще плохо – куда, как да что.
Я волновался тогда, я-то был уверен, что специалист тут же выразит искренний энтузиазм по поводу предлагаемой мной новизны, загорится вслед за мной, возрадуется. Но он не выразил, не загорелся, не возрадовался даже. Да и не мог он! Он был вял, сух, скучен и неприметен, да к тому же, вероятно, и не таких еще удивительных изобретателей приходилось ему встречать в своем патентном кабинете.
– Сначала, – сказал он мне равнодушно, – надо произвести патентный поиск. Это означает, что надо просмотреть все мировые патенты на эту тему, начиная, скажем, с 1832 года.
Я смотрел на него и думал: «Ну как, как он может быть таким безразличным, таким безучастно-безразличным? Ведь и у него, у этого скучного, серого человечка, у него тоже должны иногда возникать природные надобности, которые ему порой бывает неуютно справлять. Но вместе с ними у него наверняка ведь имеется еще и душа, и чувства, и сердце, и как они могут не волноваться, не вибрировать, когда на его глазах стучится и просится в мир мое переносное седалище. С тем, чтобы улучшить его – мир!»
– Лучше даже, – продолжал бездушный патентолог, – сделать поиск не только на седалища, но вообще на стульчаки в целом, и тоже с 1832 года. Да-да, так будет правильно, – согласился он с собой. – Такое патентное историческое исследование будет стоить вам… – И он назвал сумму.
Такие суммы у меня водились, хотя и в очень считанном количестве, и я задумался. Жалко было денег, конечно, они вообще-то мне и на другое могли пригодиться, но потом я трезво рассудил:
«С 1832 года, – рассуждал я. – Это ведь примерно когда Пестель и Муравьев с Апостолом вышли на Сенатскую площадь.
Тогда ведь, хотя несколько южнее, живали еще Мюрат и маршал Ней. А будущий законодатель Джефферсон из Западной Вирджинии уже задумывался о том, что все люди на земле, возможно, рождены равными. Потому что тоже, как и я, гуманистом был. И теперь, – думал я, – я просто обязан узнать, какими стульчаками и седалищами пользовались эти замечательные люди. Ведь как иначе осмыслить всю величину своего открытия, если не в исторической-то перспективе?»
И я полез в карман. За деньгами полез, Инесса.
Приблизительно через две недели мне по почте пришел пакет. Толстый, надо сказать, очень толстый. Вот если бы «Анна Каренина» и уже косвенно упоминавшаяся выше «Лолита» были напечатаны в одной, совместной книге, то толщина этой книги совпадала бы с толщиной пришедшего ко мне пакета. То есть, повторяю, объемный был пакет.
Помнишь, Инесса, я уже говорил о себе, что на полпути не бросаю. Вот и тут пошел в магазин, накупил себе продуктов и соков разных на три дня, а потом отключил телефон, запер на ключ дверь и все эти предназначенные три дня не отзывался и не откликался на требовательные звонки тех, о ком тебе, Инесса, знать ни к чему. Потому как в любом случае другие времена. Про нравы не знаю (помнишь, как у поэта про «о времена и нравы»?), а вот времена – другие.
И вот сидел я эти три дня и три ночи, делая короткие перекуры разве что на беспокойный сон, и ерошил себе спутанные волосы нетерпеливыми, порывистыми движениями. Потому что раскрывалась передо мной во всей своей полноте неудержимая потребность человеческого духа расширять границы возможного. Пусть натужная потребность, пусть мучительная порой, напряженная, болезненная даже, но все равно неистребимая. Понимаешь, Инесса, предстала передо мной вся история стульчаков и седалищ, начиная, замечу, с самого 1832 года. Эволюционная, кстати, история.
И чего, скажу я тебе, там только не было, каких только форм и приспособлений! Таких, скажем мягко, причудливых, что почти непреодолимое у меня желание вот сейчас в этом тексте их штрихами карандашными привести. Чтобы и ты убедилась, каким замысловатым это все, при желании, может оказаться. В конце концов, помнишь, небезызвестный тебе Сент-Экзюпери тоже разнообразил рисунками страницы своей не менее небезызвестной книжки.
Но вот облокачиваюсь я на податливую спинку стула в раздумье и решаю не делать штриховых набросков в этом рассказе, не нужны ему, рассказу, штриховые наброски, и так все вроде плавно и гладко. Да и рисую я нехорошо.
И вот отсидел я взаперти, Инесса, трое отведенных суток, и прочитал все приложенные изобретения, и вчистую проникся дерзновенностью Человеческой Мысли – ведь сколько мужчин и женщин (хотя в основном, конечно, мужчин) всех времен и народов бились над проблемой. Даже вот упоминавшийся выше гуманист Джефферсон из Западной Вирджинии свою оригинальную версию выдвинул.
А уж когда закончил я свое исследование, оторвал глаза от последней страницы, посмотрел, как всегда, в окно, как всегда, на живой мир вокруг, и понял вдруг я, что, может быть…
…Может быть, в этот самый день, в эту самую минуту нету больше в целом мире человека, который разбирается лучше меня в эволюционном вопросе деликатного испражнительного утоления!
И возгордился я, хоть и нехорошо это. И понял, что не зря потратил я свои кровные сбережения, потому что хоть раз в жизни мужчине нужно почувствовать себя непревзойденным.
И хоть иная женщина и старается, как ты искренне когда-то старалась, Инесса, но все равно сложно это – абсолютно непревзойденным себя ощутить. Ведь все же маячит предательская мыслишка, что кто-то вот когда-нибудь тебя превзойдет и ничего ты ни сейчас, ни потом сделать с этим не сможешь, так как нечестное это состязание, по природе своей нечестное.
Так как не одновременное оно, как правило, а растаскано по времени, а какая же объективность в сравнении удаленных во времени событий? Вот если бы одновременно, да в одном и том же месте, как на спринтерской дорожке, например, тогда бы… А раз так не получается, то и спорить ни к чему; ведь когда нету объективности, остается только лишь одна, от нее же, от женщины, и зависящая, лживая субъективность. Вот и получается, прям как по Дарвину, что каждый следующий – лучше предыдущего. (См., Инесса, стр. 7.)
А тут, в своем замкнутом убежище, обложенный несчетными листками с начертанными на них мудреными чертежами, тут я был на вершине. И долго не хотел я спускаться.
Но потом все же пришлось, потому что индивидуальных, переносных седалищ там было не счесть. Первый фигурировал еще в начале прошлого века, году так в 1907, и конструкций они все были разных, и замечу, Инесса, что и надувные конструкции там попадались тоже, и даже с пипочкой вопрос был в целом решен.
Но хватит о несбывшемся. Давай лучше, Инесса, снова вернемся в тот солнечный день, в котором нам так было хорошо с тобой, так как не знали мы еще, что в этот самый день, ближе к ночи, меня будут убивать.
Нам стало голодно, и хотя в квартирке никакой особенно пищи не ожидалось, мы все равно поели. Помнишь, «по сусекам помели, по лавкам поскребли», вот и мы поскребли да помели: чаек да варенье, четверть батона белого с маслом, да творожок полпачечки, да кусок закостенелого сыра. Но мы, ничего, раскусили, прожевали, не идти же в магазины, не становиться же в конец очереди, день ведь какой за окном – первое сентября!
А день на самом деле нашептывал, и Измайловский парк шевелил распущенной листвой, зазывая. И я наконец-то посмотрел на часы и, наконец-то определив текущее время, сразу удивился – день неожиданно катился к вечеру, и пора, пора было к нему, в его еще теплые, еще совсем летние объятия.
Стали одеваться. Ты, Инесса, оказалась запасливой, оказалось, что в портфельчике твоем школьном совсем не пеналы с дневниками, а узенькие, обхватывающие джинсики да такая же маечка. Потому что не могла ты выйти вместе со мной в школьной, пионерской форме, одна еще могла, а вот со мной – нет. Осудили бы прохожие тебя, если бы ты вместе со мной, да и меня самого бы осудили. А тут все чин чинарем – молодая симпатичная девушка вместе с тоже молодым, и тоже ничего, человеком, который, может, и постарше немного, но не настолько, чтобы пересуды ненужные вызывать.
Итак, захлопнули мы за собой входную дверь, сбежали легко по лестнице, и вот он тут же парк наш Измайловский, дурманит свежестью, слепит бликами, раскидывает свои тропинки – принимает нас, значит, в себя. Выбрали мы одну из них и побрели по ней, так как знали, что приведет она нас в результате, минут так через тридцать, к станции метро, которая так и называлась – «Измайловский парк», где нам и предстояло расстаться. Я, во всяком случае, очень на это рассчитывал.
Ознакомительная версия.