И на этом дыхании во многом «Василий Тёркин» и держится. Да и лучшая поэма «Дом у дороги». Ну и, конечно, «Страна Муравия», спасшая, возможно, самую жизнь поэта. От стальных чекистских челюстей спасшая. В пору травли прежде всего в родном Смоленске Сталин внес имя автора в список лауреатов своей премии.
Так-то поименовать свою землю – частицей света, – только крестьянин и мог. Точнее, любой крестьянин так и чувствовал, понимал. А сгустить это чувство в слова, самые точные и необыкновенные, сумел этот простой загорьевский парень, советский поэт. Чуть точнее – крестьянский поэт. Ставший и многократным лауреатом премий, депутатом, редактором лучшего журнала и еще делегатом-участником высоких съездов-собраний, что, в общем, за исключением, пожалуй, редакторства, уже не имеет никакого значения. Без стального блеска премий его поэмы только выиграли бы. Но и умалить то, что в них сокрыто, уморить живое дыхание поэм, никакому лауреатству не под силу.
И это дыхание как будто и охватывает путника, добравшегося до хутора.
На хуторе Загорье вечерний свет окрашивал большие ели и травы. Правда, дом и постройки уже таились в тенях. А вот утром солнце должно было осветить хутор с лица. И, вернувшись с озера, я решил заночевать прямо через шоссе, напротив хутора, чтобы утром застать самый ранний свет. Уже устанавливая палатку посреди трав, за молодыми березками, вспомнил, что здесь и находился исторический хутор – дорога пролегла через него. Сейчас он сдвинут несколько влево от дороги.
Сон мой длился в абсолютной тишине, ни разу не прервавшись, не знаю, что тому было причиной, то ли дорожные тяготы минувшего дня, то ли подстеленная под палатку «перина» из стеблей иван-чая. И ведь в двадцати шагах была асфальтированная дорога из Сельца на Починок. А как будто никто по ней и не проезжал. Запиликал будильник.
…Мария Митрофановна не сразу будила Сашу пасти корову, некоторое время управлялась сама, но дел было у хуторской хозяйки очень много, и она склонялась над сыном, спавшим «с сухим армяком в головах», когда уже «все просыпалось / На вызолоченном дворе». Иван Трифонович воспроизводит эти тайные моменты, шепоты ранней жизни: «Чтобы скрасить тяжесть раннего подъема, мать начинала издалека:
– Шу-у-ра-а! Шу-у-рик! Сынок мой, проснись, детка мой! Солнышко уже взошло! Вставай, мой дорогой! Проснись, детка! Днем поспишь. Ну быстрей же, детка! Посмотри же! Петушки, воробушки, птички, синички, все букашки, все жучки загудели, полетели, побежали кто куда! Ну вставай же! День начался!
…Почесывая искусанные комарами, исцарапанные ноги, жмурясь от света, он становился на четвереньки, точно прислушиваясь к звукам околицы, хотел убедиться, что да, день начался, а потом уже и вставал».
И взрослому, привыкшему в этом походе вставать рано, пока держится туман и свет только начинает прибывать, это было в тягость, а что говорить о ребенке.
Было очень тихо.
Когда я приблизился к дому, то ощутил запах старого дерева, дымка и чего-то еще. В окнах белели занавески, на столе матово серебрился бок самовара, видны были фарфоровый чайник и блюдце, дуга «венского» стула. В углах стояли тени… Сначала легкий как бы морозец пробежал по спине, а потом на меня пала будто бы тень дома с прозрачными чистыми и словно только что омытыми окнами, тень и печаль большого русского дома, а я ждал света.
Меня охватило горькое чувство. Ведь дома-то и не было. И хутора не было. Все развеяли в прах милицейские ребята, хотя именно здесь орудовали и вроде гражданские лица, председатель сельсовета, соседи… Но легкий и безумный стих Твардовского из «Страны Муравии» веял, сквозил ледяным ветерком:
Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами
С детьми и пожитками.
А кто сам не шел из хаты,
Кто кидался в обмороки, —
Милицейские ребята
Выводили под руки…
Вернуться на хутор им уже было не суждено, хотя поэт и вывез всех с чужбины в Смоленск. Хутор исчез. Крепкий крестьянский дом был разрушен. Сталин мог бы порадоваться: никаких единоличных хозяйств, только коллективные. Никакой Муравии. Великий Перелом свершился.
Да только и новый колхозный порядок рухнул, так и не наполнив полки магазинов. И земли все вокруг забиты дурной травой, никому не нужной. Деревенский мир тает на глазах, погружается в джунгли крапивы и ольхи.
Тень охватывала меня в этот ранний час. Позади был долгий мост лет, книг, звездных ночей, покоящийся на горах, как на столпах, он и привел к этому дому с деревянными резными солнцами над окнами и с бликами живого солнца где-то в глуби. Да, я уже знал этот свет. К нему и выходит путник Твардовского.
И когда солнце все-таки прорвалось сквозь утренние облака и резко, свежо, ярко озарило весь хутор, темный дом, стога, колодец, в первый миг почудилось, что как раз из дома, из его опечаленных навек окон, хлынул этот свет.
Нет, этот дом вот он, стоит.
Это и есть Дом у дороги, извечный дом русского крестьянина, солдата, странника, в который он уже никогда не вернется.
И в немоте путник обречен созерцать это.
Дом наполняют тени, стихи. А в них свет.
Его и чаял путник.
За ним ходили и давние мужики, семеро временнообязанных, он вспыхивал в танцующей песенке Гриши Добросклонова (как тут не вспомнить танцующего Заратустру, да и одну его реплику, а именно эту: «Крестьянин сегодня лучше всех других; и крестьянский тип должен бы быть господином!»). Смысл поисков семерых временнообязанных мужиков, точнее, даже свет их исканий в них самих уже таился и в той земле, что лежит вокруг. Тому на Руси хорошо, в ком жив этот лучезарный свет. Таков ответ Некрасова. Но хорошо – это особая статья, тут долго разбираться…
Твардовский учитывал опыт Некрасова. И когда еще Моргунок только начинает свой путь на полдень и перед ним открываются тысячи дорог, когда он едет в дождик под радугой и как будто воочию видит свою цель, как кустик, хуторок, возникает странное чувство уже свершившегося путешествия. Муравская страна вокруг, а главное – в сердце Моргунка. Но длинное путешествие и призвано эту цель выявить, омыть потом странствий, как говаривали древние брахманы.
Свет только прибывает или убывает.
По пути к Твардовскому свет прибывает и слепит вот этой поздней строфой:
А только б некий луч словесный
Узреть, не зримый никому,
Извлечь его из тьмы безвестной
И удивиться самому.
И словно бы этот луч парил сейчас над землей, освещая все в упор, даря ясное сознание всей радости происшедшего здесь сто три года назад. Но радость здесь, на этой земле, смешивается с печалью. И на хуторе Загорье, называвшемся ранее пустошью Столпово, в ранний безлюдный тихий час можно вкусить этого старого вина досыта.
Тут и приходит какое-то понимание некрасовского хорошего житья. Мучительная жизнь Твардовского и была по-некрасовски хороша.
И здесь она начиналась.
Было искушение отправиться по асфальтированному шоссе в Починок и дальше в Смоленск, а не лезть снова в травы, но одно соображение перетянуло на чаше весов: в давние времена Трифон Гордеевич спускался на телеге в приднепровские луга примерно этим же путем в травах. И в город здесь ездили, а зачастую и пешком ходили, как, например, бывший артиллерист Гордей Васильевич, в черном мундире, с трубочкой, за пенсией.
Дорога вела на запад, поскрипывал багажник под рюкзаком, лицо обдувал ветер. Дорога оказалась наезженной, сквозь травы не приходилось прорываться, но они громоздились всюду по обочинам, попробуй только свернуть и увязнешь. На песке виднелись следы птиц, лосей и косуль, пересекавших дорогу, а по дороге тянулись отпечатки лошадиных копыт с кучками навоза. Значит, кто-то здесь ездит на лошади. А я уже отходную затянул было деревенскому миру.
Сверился с картой и выяснил, что дорога эта новая, из Сельца на Станьково. Старые пути заросли. А вот как раз через Станьково и проходил Ельнинский большак, и о нем Твардовский вспоминает в своей песне о земле из «Василия Тёркина»:
Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль,
И видал такую муку,
И такую знал печаль!
Мать-земля моя родная,
Дымный дедовский большак…
Между прочим, как удалось разведать, Ельнинский большак – самая древняя дорога смоленской земли. Она соединяла Смоленск с Ростово-Суздальской землей через верховья Угры. По старым картам можно проследить, как она шла: от Смоленска в сторону Талашкина параллельно современному Рославльскому шоссе, дальше – на Долгомостье, от этой деревни, упоминаемой в «Сказании о Меркурии Смоленском», на Станьково, дальше – на Васильево и Ляхово, Язвино – и к Ельне.