Через некоторое время инспектор пошевелился. На палатку с жестяным стуком упал лист. Вдруг издалека донесся гудок поезда, как будто из другого мира. Еще сколько-то времени спустя инспектор выбрался из палатки по нужде. Луна висела в дубраве огромной фарфоровой чашей в черных потеках и трещинах. Инспектор, ежась, озирался. И в это время где-то на Волчьем ручье раздался вой: волк приветствовал ясную лунную ледяную ночь. Голос его звучал магически. И это было как будто странным продолжением «Поэмы экстаза» или все-таки новой поэмой о поисках света, поэмой, исполненной тоски о той солнечной сущности, сбросившей все оболочки и нырнувшей в океан света. Инспектор завороженно слушал. Эту осеннюю песнь сочинил очень смелый композитор. Она была проста и груба, но хватала за сердце и будила совершенно непонятные чувства. Волк еще немного повыл над распадком своего ручья в дебрях и умолк. Инспектор наверняка был не единственным слушателем этой песни языческих времен. Ее точно слышали собаки недалекой деревни, обычно поднимающие лай по утрам и вечерам. И они внимали ей в почтительном молчании. Песнь волка была песнью одиночества и все-таки абсолютной свободы, о которой мечтают все анархисты мира, сидящие на своих цепях и веревках, как деревенские собаки. О какой-то такой свободе толковали Чжуан Чжоу и Ницше.
Волк ускользнул в тишину и свою свободу, как душа поэмы Скрябина, но волк оставался по эту сторону.
Утром инспектор приготовил завтрак, поел и собрал лагерь. Пора было возвращаться. Из этого похода он выносил знание сокровенной музыки местности. Хотя почерпнуто оно было из известных источников, которые даже представляются исследователям России банальными из-за своей доступности. «Но в том-то и дело, в том-то и дело, – думал инспектор, потирая руки уже на верхушке Арефиной горы, где остановился, чтобы передохнуть. – Все обычные составляющие и превращаются вдруг в нечто чудесное благодаря какой-нибудь мелочи. Такой, как, например, этот Сольный Ключ».
Осенний ветерок тихонько ныл в сухих травах. А дальше, на подъеме на второй Арефинский холм в молодых березах прозвенели стеклянными дудочками снегири. И эта музыка продолжалась. Она рождалась здесь, как туман на Длинном озере.
В костлявом засохшем дереве, как в серой гигантской руке, белела полная луна. Мне хорошо слышны были голоса мужа и жены из крайней избы. Деревня с шестью жителями находилась совсем рядом, за речкой. Резко и хрипло звучал мужской голос. Хозяин этого дома спал после застолья с гостями, когда двумя часами раньше я свернул на околицу, чтобы узнать, смогу ли добраться до Загорья, и разговор был с хозяйкой, милой женщиной, угостившей меня пирожками и позволившей сфотографировать двор, дом в окружении дубов. И теперь проснувшийся хозяин негодовал по этому поводу и грозился разбить аппарат фотографу. Возможно, думал я, надо было представиться инспектором. Это звучит убедительнее сочинителя очерков или тем более фотографа.
– Пап-параций! – кричал хозяин в сумерках.
Узнав, что Школьщина осталась позади, я сказал женщине, что вернусь и осмотрю там все, а потом поеду в Загорье.
– Куда он поехал?! – громово вопрошал хозяин.
Похоже, бедная женщина уже и сама была не рада, что рассказала ему о проезжем сборщике исторических сведений. Она что-то тихо отвечала.
– В Белый Холм?! – переспросил хозяин и надолго замолчал.
Залаяли собаки. «Если охотничьи, – сообразил я, – то он быстро отыщет мой лагерь». Но через некоторое время взревел мотор. Я вспомнил виденную во дворе колымагу старого советского образца. Собаки залаяли громче, стараясь перекрыть рев мотора. Разогрев мотор, неведомый охотник выехал со двора. Звук мотора приближался. Вот он достиг речки. Автомобиль переехал речку, поравнялся со Школьщиной и помчался, дребезжа и лязгая, по дороге в Белый Холм.
Звук мотора канул во тьме, а я предался историческим помыслам. В общем, они сводились к тому, что деревню эту основали подданные Речи Посполитой, ляхи, когда польский король захватил Смоленск. И я ничему не удивился бы, если бы этот хозяин ускакал за мною в погоню на коне, звеня саблей. Но сейчас, если я не ошибаюсь, другое время.
На велосипеде я все-таки решил объехать всю местность, пуститься в кругосветку.
Через Немыкари на Белкино, оттуда в Мончино и в Белый Холм, дальше на Ляхово, где заночевал в местечке Школьщина, там, где когда-то стоял очередной барский дом, и в нем была устроена школа, а в ней учились дети Твардовских. Александр Трифонович вспоминал, что зачастую ночевал на полу в школе, если вернуться домой мешала непогода. И не только он один, оставались и другие ребята. И к ним приходила с книгой учительница Ульяна Карповна, садилась у окна и читала вслух. В один зимний вечер это была «Ночь перед Рождеством», и читала Ульяна Карповна особенно хорошо, так что дети только хлопали глазами и едва переводили дыхание.
От барского дома ничего не осталось. Иван Трифонович пишет, что барский дом разобрали и увезли на железнодорожную станцию Пересна и там поставили под школу, но былой ладный вид воссоздать уже не смогли: «Из трехэтажного, редкой красоты дворца получилась двухэтажная коробка: никаких украшений не восстановили, покраски тоже уже не делалось…»
Утром я забросил жерди от палатки в травы и, пробормотав, что не вернусь сюда, хотя обычно колья и рогульки прячу под какое-нибудь дерево, отправился дальше, согреваемый солнцем, вставшим где-то позади. Проплутав около двух часов в гибельных травах и кустах, я вдруг узрел солнце прямо перед собой. И вскоре показались дубы знакомой деревни. Не стоит никогда давать опрометчивые обещания в пути.
Видимо, предстояло все же столкнуться с проспавшимся хозяином дубового подворья.
Но посреди деревни мне повстречался мирный житель на ветхом велосипеде. Он живо заинтересовался моим семискоростным осликом. Мы обсудили преимущества и недостатки этой техники. Звали жителя Саней. Он объяснил, как мне добраться до Загорья, и подтвердил, что именно этой дорогой и ходил будущий поэт в школу.
Дальше меня вела скорее интуиция, чем дорога. Дорога была более метафорой, чем реальностью. Часто она просто растворялась в травах, залитых водой. А там где колеи все-таки были видны, велосипед увязал на полколеса. Наверное, жители деревни шутили, утверждая, что временами я смогу даже ехать и что хлопцы ездят здесь на мотоциклах.
Но отчаяться мне не позволила некая волна, вдруг нахлынувшая сквозь лапы хмурых елок. Меня охватывало блаженное чувство приближения.
Через час или два впереди посреди леса показался железный крест. Это все, что осталось от деревни Ковалево, говорил Саня. И где-то здесь жил родственник Твардовских Михайло Вознов. Об этом я уже узнал раньше из других источников. Сюда, возвращаясь из школы, заходил школьник Саша Твардовский. Михайло Вознов был человеком набожным, серьезным, и загорьевский школьник любил слушать его рассказы. Этому месту, этой вот дороге, он и посвятил одно из первых своих стихотворений:
Раз я позднею порой
Шел от Вознова домой.
Трусоват я был немного,
И страшна была дорога.
На поляне меж ракит
Шупень старый был убит…
Под влиянием возновских проповедей он вообще решил стать священником. И дома перед сном истово молился… Потом, правда, передумал идти этой стезей и на видном месте в избе повесил портрет Маркса.
Маркс, как черт из табакерки, выскакивает повсюду: в любом захолустье страны можно наткнуться на его бюст, улицу, площадь. Нас это раздражает. Но в те годы это был дерзкий авангардизм – водрузить портрет бородача в избе.
В наше время своевольные юнцы приклеивали в комнатенках хрущевок к стенкам размытые фотографии Джона Леннона. Мне вспоминается скандал, вспыхнувший между моим старшим братом и родителями из-за подобной фотографии. Брат даже ушел на сутки из дома, когда увидел разодранное на клочки фото своего кумира.
Трифон Гордеевич, увидав на стене Маркса, прищурился, прицелился, так сказать, и одобрил новинку.
А стихотворение ему очень понравилось. И отец пообещал за него подарок. Вскоре Александру был куплен том Некрасова, ставший его заветной книгой.
Любовь к Некрасову у Александра от отца. И она длится. Смею заметить, что до Твардовского к Некрасову не испытывал ничего, был абсолютно равнодушен. Но, ступив на эту дорогу, нашел у него сокровенный свет и стал почитателем его стихов.
Близ заброшенного, почти несуществующего ковалевского кладбища, в сизом еловом дыму – я устроил здесь привал, вскипятил чаю, – меня просквозило понимание этой длящейся вести кузнеца – через сына – всем остальным. На старинном лесном пути это чувство было живым и горячим.