Есть что-то общее у музыки и аромата. И вчерашняя музыка Чайковского сильнейший аромат этой земли, осени. И на самом деле она всегда сегодняшняя. Хотя и музыка девятнадцатого, определяющего для русской культуры, века. И в нее можно войти, как вот в эту палатку. Мгновенно она показалась инспектору магической, и он задержался у входа. Палатка представилась ему местом, соприкасающимся с бесконечностью, беспредельностью.
Инспектор склонился и проник внутрь.
В этот вечер он слушал Глинку, и это уже было теплее, как говорится в детской игре с запрятанными вещами или спрятавшимися участниками. У поэта есть лучезарная строфа: «Здравствуй, пестрая осинка, / Ранней осени краса, / Здравствуй, Ельня, здравствуй, Глинка, / Здравствуй, речка Лучеса». К Ельне и ведет большак, по которому шел от полустанка Долгомостье инспектор, большак и называется Ельнинским. За Ельней родовое поместье композитора Глинки. Отсюда это километров сто.
Строфа поэта, как будто омытая дождем, сверкает и звучит какой-то необычайной музыкой, детской, волшебной, утренней, гимнической. В ней движение и ликование.
И этот же ликующий дух сразу охватил инспектора, как только зазвучала музыка Глинки, увертюра к опере «Руслан и Людмила», и вся местность закружилась волчком, понеслась сквозь сияющую метель нот. Сольный Ключ местности лишь негромко поскрипывал. И это уже ведь был дух пушкинской музы: стремительный, огненный. Словно бы огонь раскалил глину докрасна и она высоко запела. На глазах… нет, на слуху инспектора происходило некое чудо. И через Глинку этот пушкинский огонь касался поэта местности, Твардовского. Его осинка пылала и трепетала. Дуб-уродец этой пестрой космической осинкой и обернулся. И листва вокруг палатки вздымалась, пылая, и кружилась. От меланхолии и созерцательности «Осенней песни» не осталось и следа. Перед взором слушателя расстилались былинные зоревые ландшафты. Музыка совершенно определенно уводила из нынешнего времени во времена баснословные, былинные, сказочные. И ночные леса озарялись ею, наполнялись движением, небеса пересекали синие птицы, или это были кометы, в полях прыгали огненные лисицы, хрустальная вода ломалась в ручьях и родниках, в достославную даль уходила дорога…
И все стихло.
Инспектор лежал ошеломленный. И чуть позже думал, что Глинка-то и был той почвой, на которой взошел гений Чайковского. Так и почва была гениальной.
Сольный Ключ дарил ему незабываемые минуты. Весь следующий день он видел все вокруг словно бы сквозь эту музыку Глинки и понимал, что местность и впрямь сказочна. И, будто в подтверждение его чувства, вечерняя прогулка обернулась открытием: ров, вклинившийся слева в распадок Волчьего ручья, привел его к странному высокому месту, обнесенному с одной стороны подковой старых морщинистых могучих вязов. Можно было предположить, что когда-то под вязами стояла вода, было озерцо. А дальше, на возвышении, находилось какое-то жилище. Но вместо жилища инспектор обнаружил округлые холмы, такие же, как ниже по течению Городца. Но те, ниже по течению, Арефинские, были учтены археологами и нанесены на карту. А эти нет. На холмах росли дубы и березы, липы, все старые деревья. Инспектор насчитал всего девять больших и малых холмов, один из них по центру, остальные вокруг. Через три из них точно проходила ось восток – запад, а через два других – север – юг, только третий холм был почему-то смещен. Направление инспектор проверял по своему новому компасу, купленному взамен того, что забрал себе любасовский крестьянин…
Самый большой холм был пробит посередине глубокой – до четырех метров – траншеей с земляными ступеньками и обветшавшими уже плетнями, поддерживающими набросанную землю. Значит, здесь побывали кладоискатели.
Инспектор начал спускаться по обвалившимся, почти исчезнувшим ступенькам, шурша палой листвой. Внезапно ему стало не по себе. Да, ведь он сходил в чью-то могилу, пускай и древнюю… Когда-то с печальными песнями здесь хоронили местного жителя, кем он был? Как его звали? Мужчина или женщина? И вот его жизнь, судьба обернулись глиной, не осталось ни имени, ничего. И этот холм распахнут злой рукой на обозрение… Хотя и редко сюда кто забредает. Может, охотник с остромордой собакой. Да вот инспектор земельного комитета… Пошел прочь! Инспектор остановился, посмотрел вверх, на вечернее небо и черные ветви дуба и липы. На мгновение ему почудилось, что кто-то встал на краю траншеи, заглянул сверху. Но никого не было. И, так и не ступив на дно, он поспешно выбрался наружу. Да, никого вокруг. Только дубы, раскинувшие корявые длани, гигантские вязы, еще зеленые папоротники. Инспектор оглядывался.
Медленно он спустился с кургана и пошел по направлению к своему лагерю, оглянулся. Предчувствие жилья его все-таки не обмануло. Курганы и есть жилище неведомых мужчин и женщин, обитавших где-то здесь поблизости – может, как раз на том мысу между Городцом и Волчьим ручьем, на котором археологи нашли следы селища.
Уже в сумерках он возвращался в дубраву и чуть было не заблудился, но вовремя отвлекся от своих размышлений и заметил елку, а подальше высокую березу с обломленной макушкой, – эти знаки он старался запомнить, отправляясь на прогулку. Тут и надо было сворачивать в дубраву.
А вот и она.
Береза. Серое кострище, столик из ореховых жердочек, тропинка к палатке и дальше к ручью. Силуэт Сольного Ключа.
Только слушая музыку, мы приближаемся к чему-то, похожему на вечность, говорил французский философ, исследователь древних культур.
«Да, когда ты слушаешь музыку, происходят различные странные вещи», – думал инспектор, отдыхая на рухнувшей половине березы, не зажигая огня. В сумерках хорошо было сидеть. Позже снова выйдет луна и озарит дубраву, палатку. И те холмы за исполинскими вязами, девять холмов. И в разрытый холм спустятся тени. Нет, наоборот, они из траншеи поднимутся. И устроят свою пляску.
Инспектор даже как-то не удивился, когда, улегшись в легком, но очень теплом спальнике, включил плеер и сразу услышал буквальное продолжение своих мыслей: именно лунным светом потекла флейта, подхваченная волнами арфы, скрипок, правда, вскоре превратившаяся в трубу с солнечным звуком… Начало симфонии еще одного русского композитора, Скрябина, рисовало призрачную лесную картину. Вихляющий звук скрипок создавал тревожную и загадочную атмосферу. Как будто уже прозвучал знаменитый клич вакханок: «Эвое!» («На гору!») – и душа двинулась вослед за ними, оглядывающимися на нее скрипками. Инспектор сумел еще почувствовать некий болезненный настрой всего, еще подумал, что лучше уберечься в трезвящей тишине и ничего не слышать, но уже покорно и как будто против воли своей следовал за ними. Эти вакханки напомнили ему древних шаманок Поднебесной, исполняющих танец дождя в засуху. Несомненно, они повиновались каким-то одним ритмам Вселенной.
Инспектор следовал за ними по странным ландшафтам музыки. Да вскоре ландшафт стал более узнаваемым и однообразным: это была гора. И восхождение на нее продолжалось. Пространство росло, ширилось. Пространство и было горой. Гора и росла. И душа вместе с нею. И душа слушателя, инспектора? Он, житель восточных областей, был причастен к тайному действу на Западе.
И когда гора достигает космических масштабов, вокруг начинают сверкать и вспыхивать многоцветьем другие миры, другие вселенные. И душа слушателя уже почти сливается во хмелю с душой-героиней. Солирующая труба срывается с горы и парит в солнечных высях. Это апофеоз грезящей души, апофеоз горы сияющих звуков. Трубач реет как ангел.
Небывалое многоцветье, небывалая мощь нарастают, какие-то глыбы обрываются в волны и стозвонно рассыпаются, но гора еще внушительнее. Кажется, что сейчас все перейдет в какой-то иной план, одинокий узкоглазый слушатель в палатке посреди дубравы, и все невидимые музыканты и герои, все, всё переступят некую последнюю черту, и мир непоправимо и чудесно изменится…
Но внезапно все мгновенно рушится, все миры и гора, все!.. Пропасть паузы, заминка… Опять призрачная лесная картинка – и безудержный рывок солнечной сущности, сбросившей с себя все демоническое, чуждое, болезненное, – одна только чистая солнечная сущность. И она ускользает в запредельных высях. А слушатель, участник, тоже герой этого действа, инспектор здесь остается, здесь. Вот он, в палатке, уже бледно освещенной взошедшей полной октябрьской луной. Здесь, на твердой земле, усыпанной дубовыми и осиновыми листьями.
Через некоторое время инспектор пошевелился. На палатку с жестяным стуком упал лист. Вдруг издалека донесся гудок поезда, как будто из другого мира. Еще сколько-то времени спустя инспектор выбрался из палатки по нужде. Луна висела в дубраве огромной фарфоровой чашей в черных потеках и трещинах. Инспектор, ежась, озирался. И в это время где-то на Волчьем ручье раздался вой: волк приветствовал ясную лунную ледяную ночь. Голос его звучал магически. И это было как будто странным продолжением «Поэмы экстаза» или все-таки новой поэмой о поисках света, поэмой, исполненной тоски о той солнечной сущности, сбросившей все оболочки и нырнувшей в океан света. Инспектор завороженно слушал. Эту осеннюю песнь сочинил очень смелый композитор. Она была проста и груба, но хватала за сердце и будила совершенно непонятные чувства. Волк еще немного повыл над распадком своего ручья в дебрях и умолк. Инспектор наверняка был не единственным слушателем этой песни языческих времен. Ее точно слышали собаки недалекой деревни, обычно поднимающие лай по утрам и вечерам. И они внимали ей в почтительном молчании. Песнь волка была песнью одиночества и все-таки абсолютной свободы, о которой мечтают все анархисты мира, сидящие на своих цепях и веревках, как деревенские собаки. О какой-то такой свободе толковали Чжуан Чжоу и Ницше.