Деньги. Когда у тебя деньги – ты можешь все.
Все или не все?!
«Пожалста, пожалста, вот пакетики, укладывайте покупки, – лебезила кассирша, умильно-маслеными глазами ощупывая меня, – вам до машины донести? Андрюша, помоги!»
«У меня нет машины».
«А как же вы?..» – Кассирша захлебывалась от удивления.
«Тачку сейчас поймаю».
Я подъезжала к дому на такси, волокла пакеты с едой в квартиру. Молча, мрачно вываливала на кухонный стол. Отец пронзительно смотрел на меня. Мать плакала, прижав руку ко рту.
«Откуда у тебя такие деньги, доченька?.. Не скажешь?..»
Не скажешь нам правду, вот что хотели спросить они.
«Заработала», – коротко отвечала я и уходила в свою комнату. А они копошились с этой едой на кухне. Ахали. Изумлялись. Мать опять плакала. Я бросалась ничком на кровать. Я часто спала в одежде, не раздеваясь, так уставала.
Потом они что-то готовили. Вкусно пахло. Дразнящие запахи гуляли, танцевали по квартире. Я слышала далекие голоса: «Аленка! Аленушка!.. Кушать!.. Обед на столе!.. Все готово!..»
Дальше я ничего не слышала. Я спала. Тяжелым, беспробудным сном. И мне ничего не снилось.
Он сам выбрал мне эту винтовку. Винтовку 7,62 С. И. Мосина.
Старую, крепкую, смешную старушку мою. Безотказную.
Он мне и другие показывал. Новой конструкции.
Другие винтовки. Блеск масленого металла. Черно-стальные стволы и курки. Гладко отполированные приклады. Да, может быть, орудия, которые человек выдумал, чтобы убивать других людей, и должны быть именно такими – красивыми, изящными. Как черные диковинные птицы.
Их ему привезли домой. Целый ящик огромный. Он копался в них долго. Щупал. Прицеливался. Гладил, как живых. Выбрал эту, мою. Жестко сказал: старая, да, но надежная бабулька, не подведет.
Я стала учиться из нее стрелять. И сроднилась с ней, сжилась. Срослась просто.
Мать с дитем. Сиамские близнецы.
Привыкла я к ней быстро. Она слушалась меня.
Сама мне говорила – странным, еле слышным дрожанием, будто тепло от нее исходило, когда она четко, ясно видела цель. «Убьешь, – говорило это странное, страшное тепло, исходившее от ледяного металла, – сейчас попадешь». И я попадала.
И я научилась радоваться, когда поражала цель. Когда убивала.
Но не сразу. Не сразу, нет, не сразу.
Когда я в первый раз убила на войне человека – я помню, что со мной было.
Я выстрелила, попала, но не насмерть. Он дергался, кричал… жил. Я выстрелила еще раз. И убила его. И у меня к горлу подкатило горячее, обжигающее. Огненный ком. Тянул за собой все потроха, кишки.
На меня смотрели. Изучали. Надо мной уже почти хохотали.
Вокруг меня стояли мужики. Скалили зубы, звери.
И я зверь. Волчица.
Загнала рвотный шар внутрь. Улыбнулась. Оскалилась. Видела себя со стороны: ошалелая девчонка с черной винтовкой на белом снегу, с ней рядом боевики, она сбила цель, она попала, а над ней смеются. «Ты убила человека, – сказала я себе, – значит, убьешь и еще».
Мне стало страшно. Бесповоротно все стало.
У своих ног, внизу, на слежалом, как старая вата между оконными рамами, снегу, я увидела ребенка. Маленького мальчика. В мохнатой шубке.
Он стоял, задрав круглое беззубое личико ко мне, а потом повернулся, словно кто-то окликнул его, и я не могла рассмотреть его лицо.
Руки мои, державшие винтовку, разом ослабели. Гул и мужской гогот вокруг меня утих, отодвинулся, будто ушел вбок и вдаль. Я и ребенок у моих ног – мы оба стояли на снегу в кромешной тишине, стояли и смотрели друг на друга.
Я занесла руку с винтовкой, чтобы швырнуть ее на снег – и подхватить ребенка на руки, но он исчез. Так от первого выстрела не в мишень, а в человека я сошла с ума, это я так разума лишаюсь. Хуже, чем пьяная.
Мысли вспыхивали, бешеные светляки.
Мальчик у ног исчез, и я винтовку не отбросила.
– Сынок, – беззвучно сказала я неживыми губами, – я тебя узнала.
Руслан крикнул издевательски:
– Сэрдобольная, да? Да-била, да?! Штоб нэ мучился?! А што сразу нэ попала?
И я обернула к нему мертвое лицо.
– Э-эй! Але-оо-она! Иди сюда! Двигай к нам! У-жи-нать…
«Сволочи. Еще и есть могут».
Она врала себе: она тоже могла. Не могла, а еще как хотела. Голод подкатывал к горлу, голод разъедал кишки. Голод тряс ее и скручивал в жгут. Она дико, как зверь, хотела есть. «Как ты можешь есть после того, как ты убила. Ты!»
Встала. Рукой заслонила от солнца глаза. Из-под руки глядела: бородатые парни, чеченцы и наемники, едят, хрумкают с аппетитом, из котла что-то горячее в миски разливают; весело переговариваются меж собой, – а поодаль от варева, от котла со жратвой, под кустом, накрытые брезентом, лежат два трупа. Двух солдат потерял Руслан в этой перестрелке.
Как они могут жрать, когда тут мертвецы?! Но ведь едят. Поешь и ты.
Иначе умрешь.
Врешь! Не умрешь!
«А как это – умереть от голода? Легче, чем от пули? Или… больнее?»
Алена сделала шаг, другой к костру, к котлу. Солдаты замахали руками: что время ведешь! Остынет!
– Остынет, – сказала сама себе Алена и медленно пошла к костру.
«Пусть сердце внутри у меня остынет. Плевала я на сердце. Нет его у меня. Нет. Нет и не было».
Она подошла к костру, и чеченцы, оборачивая грязные, бородатые, скалящиеся лица – они радовались горячему супу, концу боя, маленькой своей победе над неверными, – видели бескровное, будто больное лицо снайперши, перепачканные землей ее щеки и руки; видели, как тяжело ей даются шаги к костру – один, другой, третий, и вот уже надо криво улыбнуться, надо согнуть ноги в коленях, сесть у костра, взять в грязные дрожащие руки миску с чужим хлебовом. Надо есть.
Жить.
Алена осторожно взяла из рук кашевара алюминиевую миску. Обожгла руки. Угнездила миску на коленях. От неведомой баланды пухлыми клубами поднимался пар. Алена опустила к миске голову. Грела над паром чужой еды холодное бесслезное лицо.
Рядом сидящий чеченец ткнул ее локтем в бок. Она снова криво улыбнулась.
– Ну как, русская прынцэса? – выкрикнул чеченец весело и резко прямо ей в ухо. – Да-вольна? Ба-евое крэ-щение, так у вас га-варят?!
Алена посмотрела прямо в его глаза слепыми глазами.
Пар, пар, перед глазами горячий пар. Пар и дым. Все дым, ужас. Ничего не отвечать. Только улыбаться. Только есть. Жрать, жрать.
– Што мал-чишь, а?! Язык атъ-ела?! Руслан, она у тибя нэмая, да-а-а?!
Руслан с прихлюпом ел, втягивал красными губами из ложки похлебку. Занят был. Не удостаивал солдата ответом. Потом утер обшлагом гимнастерки рот. Глаза вскинул.
– Нэ-мая, да. Нэмая рабыня лучше га-ва-рящей, запомни эта, Фархад.
Алена вхлебывала обжигающее варево. Ее обожженные губы, два лоскута грязной тряпки. Алюминиевая ложка лунно блестела. Гортанная речь скатывалась в мохнатый ком. Костер горел ярко. По боку котла грубо, громко застучал ложкой парень с жидкой, как у козла, бороденкой, что-то крикнул по-своему.
Есть, есть. Есть и жить. Потому что завтра тебя убьют.
Ты же убила. Убьют и тебя. Все очень просто.
Алена смотрела в миску – миска была почти пуста, уже просвечивало помятое серебристое дно. Она подняла голову, посмотрела на Руслана, на его красные губы – и, размахнувшись, через головы ржущих и жрущих солдат швырнула миску в костер. Встала.
– Я не рабыня.
Повернулась. Пошла.
Гортанный говор стих. Солдаты глядели ей в спину.
Алена шла и держала ложку в кулаке, крепко. Потом отбросила прочь. Ложка тускло, тупо звякнула о белые, как кости, камни.
«Всех перестреляю, если еще так скажут мне. Всех. Из своей «моськи» всех уложу. И Руслана. Гады. Воины, мать их, Аллаха».
Ее всю трясло. Съеденная пища горячо разлилась по телу, как водка.
Подходя к дому, она услышала, как Руслан по-русски говорит кому-то из своих: «Нэ трогай ее, дэвка маладая, тяжило ей, она сэйчас далжна пабыть адна».
Алена пролежала всю ночь, проглядела в потолок. Руслан спал как убитый. Она не спала, просто глядела в потолок и ни о чем не думала.
Под утро прилетела мысль одна-единственная. Алена проговорила ее вслух.
– Я буду работать и не думать ни о чем. Я буду стрелять. Мое дело – стрелять. Я это умею лучше всего. Человек должен на земле делать то, что он умеет лучше всего. И все. И точка.
Руслан проснулся от ее голоса.
– Што? – сказал сонно, вяло, разлепляя склеенные сном губы. – Што?
Когда Руслан опять захрапел, она резко повернулась на живот. Забила себе лицо, глаза, горло подушкой. Прокусила ее. Перья полезли в нос, в рот. И эту птицу тоже убили и ощипали, чтобы тебе, душечка Алена, слаще спалось.
ПЛАТА ЗА ПЛАТУЯ плохо помню, как мы с Русланом ехали на Кавказ. Помню затхлый дух плацкартного вагона, жареную курицу – Руслан ломал ее пальцами, ел, облизывая каждый палец, мне это таким противным казалось, – а я ела помидоры, маленькие и красные, и еще огурцы и крутые яйца. Ха-ха, крутые яйца, как это смешно звучит. Вроде как: конь с яйцами. Помню – за окном летели деревья, поля, дома, станции, полустанки. Летела моя бедная страна, и мы все ближе к югу подбирались. Все теплее становилось на перронах. Тетки на платформах продавали вареных раков, копченую рыбу, горячую картошку. В том поезде я научилась курить. От тоски. Руслан курил в тамбуре, я стояла рядом с ним, ну и закурить попросила. Он заржал, как жеребец, и всунул мне в рот сигарету; я закашлялась. Он стукнул меня кулаком по спине, сигарета вылетела у меня из зубов, шмякнулась о железный пол тамбура. «Што, дура мая? Па-курить за-ха-тела? Лехкия всэ черныя сделать хочишь?» Я сама вынула у него из пачки сигарету, прикурила у попутчика. Слезы текли из глаз, дым втекал в грудь, я курила и нагло глядела Руслану в глаза. Докурив сигарету, я придавила окурок подошвой берца, хлопнула дверью в тамбур и пошла к своему месту.