– Нашла! – в голосе ее сквозило торжество. – Смотри-ка, если мы повернем таблицу так, то Грушино на ней появляется, а если изменим угол наклона, то пропадает.
– И что сие означает? – не выдержал я.
– А означает сие, что при получении денег из бюджета оно есть в природе, а вот при распределении – его уже нет.Я замотал головой. – Как же можно?!! Я же уже обращалась к общественности в прессе! Прошедшее встает перед нами совершенно осязаемо только до того тебе момента, пока дело не касается средств! Грушино – это наше с вами прошлое, прошедшее. То, что мы уже миновали в своем движении вперед, в своем развитии. Его нет, но оно появляется, как только получается бюджет, но в следующее мгновение вы в него можете не попасть, потому что иссякли средства. То есть пока вы ехали, оно было, а когда доехали – исчезло. У нас половина округи так живет.
– Но ведь там же есть люди! – не сдавался я, – Я же ехал к конкретным людям!
– А при чем здесь, голубчик, люди? – тут Ольга Львовна рассмеялась тем счастливым детским смехом, каким смеется ребенок, пощекочи ему животик. – Бюджет имеет отношение к видимости, а не к наружности! Видимость – это когда вы только видите деньги, перед тем когда они исчезнут уже навсегда. А наружность – это то, в существовании чего, чаще всего, не бывает уже никакой нужды. Или я не права, Григорий Гаврилович? – обратилась она за помощью к моему сопровождающему. Тот понимающе кивнул и снова закрыл глаза.
– Уф! – сказала Ольга Львовна, оставляя в покое таблицы. – Даже устала. Притомилась я от такой работы. Не спеть ли нам? «Я на тропке горной притомилась. Прикорнула я под сенью дуба. А когда средь ночи пробудилась. Крепко обнимал меня любимый», – запела она немедленно, томно глянув на изнывающего совершеннейшим идолом Григория Гавриловича, который и без того смешно глазками вертел.
«На заре ты ее не буди, – вдруг не выдержал он и запел, – на заре она сладко так спит. Утро дышит у ней на груди. Ярко пышет на ямках ланит».
Уставившись друг в друга, они все пели и пели, переходили от одной песни к другой, о любви пели, о России, о Родине, о городе любимом, что может спать спокойно, и видеть сны, о чувствах, о прекрасном, о диком, о свободолюбивом, о необузданном, о строптивом, о страстном, но наконец иссякли. Григорий Гаврилович даже поперхнулся и проглотил слюну. Ольга Львовна не поперхнулась, но, кажется, тоже что-то проглотила. Что-то мимолетное.
– Однако как же нам поступить? – спросил Григорий Гаврилович, охолодясь. – Тут Домна Мотовна нас к судам отправляла, а по дороге велела еще и к медицине заглянуть, окромя вас, разумеется.
– Непременно надо заглянуть к медицине, – сейчас же оживилась Ольга Львовна. – Узнать, все ли в порядке со здоровьем, никогда не рано! А вдруг откроются новые обстоятельства, не больно-то мудрящие?
– Обстоятельства чего? – не удержался я.
– Обстоятельство того, как у вас возникло желание найти Грушино! Ведь до того у вас не возникало такого желания?
– Желания? – промямлил я.
– Ну да! Желание нами движет. Желание нами правит. Желание нас влечет. Оно одно определяет и нас и наше естество. Я всегда говорю: правильно формируйте свое желание, и вы будете услышаны.
– Услышаны где? – не удержался я.
– Услышаны там! – подняла она палец вверх. – Там и только там! И уморены не будете.
– Уморены?
– Конечно! Уморительны – возможно, но уморены – никогда. Вперед! Неуклонность, неупустительность и натиск!
С тем мы и оказались за дверью социальной защиты. Невозможно даже подумать о том, что мы вышли из нее, не имея на руках очередной регистрации.
После этого – всего лишь два шага – мы оказались у двери, скрывающей нашу медицину.
Как только мы оказались рядом с дверью, за которой притаилась наша медицина, Григорий Гаврилович вдруг начал проявлять все признаки врожденной робости духа. Он несколько раз заносил руку над дверью, чтобы в нее постучать, а потом с сомнением на лице и в теле одергивал, задумчиво поднося правую руку к губам и прикусывая свернутый калачиком указательный палец. После он еще (сделав мне заговорщицкий знак, мол, знаем мы это гнездовье принципов, тут с умом бы надо) осторожно прикладывал ухо к двери и вроде бы даже втекал в нее этой своей частью, но всякий раз отстранялся, оглядывался и снова приникал.
Я был, признаюсь, немало озадачен этим его поведением и повадками, напоминающими слежку филера за неприятелем, но во всем его теле было столько смысла и исступления, что не прошло и минуты, как я устыдился этих своих порывов. Я перебрал их в уме все и остановился только на одном порыве – это был порыв сострадать. Ведь все это из-за меня, ведь это я всем тут доставляю столько хлопот. Ведь это из-за меня сей доблестный муж должен всего тут опасаться, дабы не впасть в многочисленные административные ошибки.
Наконец он постучал. Это действие оказалось настолько незначительным, что скреб мыши в пустом амбаре в сравнении с ним выглядел бы громовыми раскатами в пьесе «Грозовой перевал».
Но несмотря на то что звук был исключительной слабости, дверь распахнулась так, что нас потом при ее движении назад просто всосало во внутреннее помещение.
В помещении были видны люди в масках и белых халатах, пахло гнилью, сыростью и перемолотыми в мясорубке витаминами. Мы «ах!» не успели произнести, как у нас были взяты все необходимые анализы.
– Ну, что там у нас? – спросил человек, расположившийся в глубине зала.
– Сейчас, Геннадий Горгонович! – был ему брошен ответ. – Сейчас проведем всю принудительную диспансеризацию, и наступит полная ясность! Осталось только взять несколько мазков для составления подробного генетического портрета.
У нас были взяты анализы крови, волос, кожи, ногтей и спермы. Во рту несколько раз полоснули ватной палочкой. Кал отделился автоматически, моча пошла сама.
– Алкоголики? – между тем вопрошал Геннадий Горгонович кого-то сбоку.
– Не похоже. Но организм ослаблен, недавний полет птиц…
– Вы думаете?
– Я предполагаю. Хотя, может быть, и молоко.
– Молоко? Это очень серьезно!
– Оно самое.
Тут, признаюсь, я совсем ничего не понял, потому как разговор запестрил от латинских терминов, из которых я признал только термин penis, причем в различных вариантах: radix penis, corpus penis и glans penis, – потом было еще неизвестное мне слово cavemae и известное – urethra.
На Григория Гавриловича было жалко смотреть. Он весь сжался, как кот, которого собрались перевозить на дачу в багажной сумке.
– Совершенно выраженная зависимость, – продолжили далее, слава богу, на русском языке. – Реально она, конечно, другая! Но возрастная планка снижена! И ВИЧ!
– Что ВИЧ?
– Он ведь с поцелуем теперь передается.
– Как с поцелуем?
– А что ж, полагаете, любезнейший, слюна – это вам уже и не кровь вовсе?
– Но…
– Никаких «но»!
Судя по выражению лица Григория Гавриловича, он так же, как и я, вспомнил о недавнем поцелуе, полученном в департаменте социальной защиты от самого ее начальника.
Он побелел. К чести его надо заметить, что побелел он только той половиной лица, что была обращена ко мне, а другая его половина сохраняла честь и достоинство, избежав всяческого паскудства.
Надо заметить, что все эти разговоры происходили у людей в халатах и масках друг с другом, касаясь нас лишь как предметов, объектов, так сказать, как если б мы были исследуемый материал.
– Что же касается умственной отсталости, врожденных, так сказать, внутриутробных пороков…
В помещении были видны люди в масках и белых халатах, пахло гнилью, сыростью и перемолотыми в мясорубке витаминами. Мы «ах!» не успели произнести, как у нас были взяты все необходимые анализы.
– В этой связи меня беспокоит только дефицит йода. А что такое дефицит йода для внутриутробного развития плода? Это врожденное уродство. Конечно, щадящая клиническая картина…
Слово «щадящая» подействовала на Григория Гавриловича успокоительно, умиротворяющее, но последующее обсуждение не оставило от его умиротворения ни одного грана.
– Заторможенность и слабоумие! Врожденное уродство – очевидный факт!
– Сифилис.
– Сифилис?
– Он самый. Знаковое изменение! Целостная картина! Очевидное ослабление государственно-эпидемиологического надзора.
В эту минуту, похоже, была составлена полная наша генетическая карта (на каждого своя), которая и легла на стол Геннадию Горгоновичу – начальнику департамента здравоохранения (это был он и только он). Он сейчас же углубился в изучение поступившего материала, сделав нам знак приблизиться, а всем остальным исчезнуть. Все исчезли, а мы приблизились.
– Так что же? – спросил у нас Геннадий Горгонович. – Будем лечить или все же лечить не будем?
– Что лечить? – не утерпел я, поскольку разум Григорий Гаврилович от слов «лечить» и «сифилис», кажется, пошел полным прахом.