Я закурила, держа сигарету на дальнем отлете: давая понять, что не только манеры знакомы, но и руки мои – с особой тонкостью запястий. В споре благородства и эталона я мысленно отдам пальму благородству, да и щиколотки у меня заужены, но редкий мужчина у нас не мужик, поистине: бюст и бедро – их убогий удел, хотя никогда не допускала вольности нахалу, нигде не бывала так одинока, как в его атакующем обществе, и с грустью глядела на низкопробные лица коммунального транспорта, пригородных электричек, стадионов, скрипучих рядов кинотеатров: им мои щиколотки и запястья, как мертвому – баня! Искривленные заботами, они валили валом, они скользили серыми тенями близ винно-водочных магазинов, а я оставалась непонятой в лучшем, что было в моем существе, а я садилась в такси и обгоняла их на последний, бывало, рубль. Я их так сильно запрезирала, что даже надумала спасти. Во мне всегда покоилась Жанна д’Арк, и она наконец проснулась. Терпение лопнуло.
Ну и что? Ничего хорошего. Однако отмечаю, что я до сих пор теплая, я еще живая, хотя и беременная, хотя и начиненная смертельным зарядом похуже атомной бомбы.
Живу, скрываюсь у Ритули. Обо мне знает весь цивилизованный мир. Но какое это имеет значение, если страх выползает, особенно из-под дверей, в виде шорохов, скрипа паркета, урчания холодильника, когда он вдруг включается среди ночи, содрогнувшись боками? Гады! Гады! До чего довели! И не будь Ритули, ее послушных и ласковых глаз, ее задумчивых прикосновений, снимающих хотя бы на минуту мой бренный позор, незаслуженный ужас, что оставалось бы мне, как не ванна крови со всплывшим оттуда телом? Но я щажу ее и не до конца доверяю. К Станиславу Альбертовичу тоже нет доверия, но раз взялся помочь – помоги! И ты, Харитоныч, ты тоже – бесстыжая морда, пусть он и оказывал мне некогда послабления, и я спала, отсыпалась, до часа, до двух, а потом лежала в хвойной пене, и приходил семирублевый массажист, такой расторопный, хотя Ритуля не хуже его делает массаж, что я под руками его в конце концов содрогалась. Никогда в этом ему не созналась, и он тоже вида не подавал, не переходя порога обычной учтивости – он мне все про актрис и про балерин сообщал последние известия, – ни разу не объяснившись по поводу моих невольных содроганий. И это после всего, что было, вызывает меня Харитоныч писать резкий ответ моим заступницам! Нет, милый. Сам пиши. При этом он меня умоляет и логически возмущается тем, что то, что было недавно доступным – стало далеким и не твоим! А я смеялась над тобой, гад! А ты корчился!
А я смеялась!
Подали кофе. Разговор опять стал всеобщим и оживленным, но вдруг раздались тяжелые женские шаги, и к нам в столовую, где так непринужденно текла беседа, при которой Владимир Сергеевич нет-нет да и посмотрит на меня, хотя он всегда был человек скрытный, руководствуясь образцами классической поры, не то что Антончик – у того изо рта капал соус, он слишком шумел, чтобы глубоко чувствовать, зато Владимир Сергеевич, отказавшись от десерта, довольствовался дружеской беседой, когда в столовую вошла хозяйка.
Полная преждевременного негодования, а также извращенного чувства собственного достоинства, она осмотрела стол и обнаружила меня, и ее словно стошнило, хотя я приподнялась ей навстречу, как принято, и отдала честь всем своим смиренным видом, но она глядела на меня, как в лучшем случае на летучую мышь! – Антон! Это еще кто? – взвигнула она. – Это Ира, – хладнокровно отрекомендовался Антон, не замечая никакого недоразумения. – Хочешь кофе? – Ты разве не знаешь, что мне вредно кофе? – Ей все было вредно, этой перекормленной индейке, этой невоспитанной гусыне, которая в светском обществе корчила из себя образованную женщину, разбирающуюся в искусстве, и, смерив меня с головы до ног, словно я была воровка их фамильного серебра с вензелями, которое я даже не заметила, не имея в своей природе ни малейшей склонности к материализму вещей, она составила обо мне превратное впечатление и вышла из помещения. Как он с ней жил? Что общего было у него – человека душевной организации и тайных позывов к освобождению от семьи – с этой фыркающей бабой? Согласна, что в молодости, судя по нескольким жухлым фотографиям, не будучи красавицей или даже просто приятной для глаза особой, она вместе с тем могла нравиться, допустим, своей эрудицией и преданностью идеалам мужа, на что Владимир Сергеевич наивно и нерасчетливо клюнул, однако сладкая жизнь, в которой она прозябала, ее окончательно погубила. Не всякий достоин томного существования, хотя, с другой стороны, сойдясь поближе с Владимиром Сергеевичем, я обратила внимание на то, что он тоже не подарочек и, должно быть, изрядно истрепал нервы своей Зинаиде, не раз глумясь над ее свежим и пухленьким личиком, несмотря на то, что жизнь в их усадьбе, где не хватало лишь ручных оленей, могла постороннему обозревателю с улицы показаться мажорной и радостной симфонией, если прибегнуть к музыкальному термину, потому что музыка – единственная услада моих мытарств, однако я никогда не жаловалась, не складывала оружия, а, бывало, высунусь из чужого окна, в районе бульваров, где я позировала, только-только приехав в Москву, убогому художнику Агафонову в роли феи для детской книжки народных сказок, вижу: трамваи звенят, деревья, крыши, а дальше пруды, пруды, и сверху люди выглядят даже слегка счастливыми – и ничего не надо, вот так бы сидеть целый день и смотреть на закат, завернувшись в белую простыню. И я пожелала вослед этой твари вдовства и позора, хотя я не вредная. Она получила сполна. Меж тем кофе выпит, коньяк смешался с кровью, похмелья как не бывало. Хочу на коньках! – А вы не хотите? – прямо спрашиваю его. Он отказался, но посмотрел на меня не без задней мысли. Антончик отстаивает свои интересы, приглашает наверх посидеть в кожаных креслах, но я знаю цену предложениям, а он говорит, что мечтал бы оставить меня погостить, да только мама неправильно поймет, блюдя интересы семьи, хотя не в ладах с невесткой, из чего заключаю со всей очевидностью, что Антон – женатик – в придачу с дитем! – никчемный человек, прохожий, и я собираюсь в Москву, оставляю свой телефон без всякого рвения, а тут совпадение: Владимир Сергеевич – тоже, и готов меня подвезти. Я замечаю взаимные флюиды, но не спешу себя поздравлять. Антончик все-таки напоследок меня украдкой заманил наверх, где оставались рассеянные части моего туалета, и я уступила, зачем наживать в нем врага! Только Антончик повел себя сыном, не достойным умершего отца! Да-да, Антончик, пишу и не прощаю. Самой не сладко! Часов в девять вечера мы покинули с Владимиром Сергеевичем его гостеприимный дом. Сторож Егор – который только делал вид, что он сторож, во все глаза следя за райской жизнью, услужливо подличал, будто при старом режиме, благословил нас в дорогу, распахнул ворота и замер, торча бородой, однако Зинаида, на счастье, не вышла, сославшись на мигрень и на то, что читает в постели – так сообщил мне Антончик, поцеловав руку в знак признательности. Он был доволен, уебыш!
Эх, Ритуля… Бог с тобой! едем дальше. Москва приближается. Между сосен и елок, посреди полевых цветов горит в небе Москва: из нее меня выписать хотели, но я не далась, я стала бешеная. Но тогда, в тот самый вечер, когда Владимир Сергеевич, оборачиваясь на меня в немом восхищении, приближался к Москве, все было сонным, и над лугами туман, река струилась, все было романтическим и мерцало, как в телевизоре. Простой народ укладывался спать по деревням, бабы крякали, нагнувшись к рукомойникам, мычал засыпающий скот, мужик разглядывал свои ноги, чесал грудь. Мы ехали через все это. Мы чуть не разбились в лепешку, еще ни о чем не договорившись. Это нас сблизило.
Владимир Сергеевич долго не мог решиться. Я видела, но тоже не решалась подбодрить его, однако Москва приближалась. Я уже начала беспокоиться. Я была в сущей панике, видя, как он мучительно тянет время. Наконец он спросил меня строго: – Вы помните сказку Пушкина о рыбаке и рыбке? – Я помнила сказку, но плохо, давно не перечитывала, смутно помнила. – В общих чертах, – уклончиво ответила я. Он так строго спросил, что мне даже стало не по себе: не проверяет ли он мою образованность? не заставит ли прочитать сказку наизусть? Мало ли что ему придет на ум! Я его тогда совсем не знала. Так что я ответила: – Ну, в общих чертах, конечно… Нет, это невозможно. Я ее придушу!!! Я подошла и перевернула ее на бок. Живот тянет, груди болят. Муть. Ладно, я сегодня недолго буду. Едем дальше. – Помните, в этой сказке, – немного помолчав, сказал Владимир Сергеевич, – старый рыбак просит золотую рыбку об одолжениях… – О новом корыте он просит! – сказала я, вспомнив. – Не только, – возразил Владимир Сергеевич, неуклонно держась за руль в автомобильных перчатках, и всегда хорошим афтершейвом от него несло, это подкупало, но иногда, при жизни, был такой нерешительный!.. В общем, – сказал Владимир Сергеевич, – по-моему, старик этот был глуповат. Растерялся, не то просил, и в конце концов уплыла рыбка. Так что вот, Ирина… – Я даже вздрогнула от звука своего имени. – Чувствуете ли вы в себе силу и желание стать, например, золотой рыбкой? Вопрос ребром. – Иногда чувствую… – неопределенно отвечаю я, а сама думаю: не собирается ли он мне денег предложить, нанести оскорбление, не принимает ли он меня за кого-нибудь другого или, можно сказать, за дешевку? – Хотя, – добавляю, – никакая я не золотая, и нет у меня пристрастия к низкому материализму. – Что вы! – восклицает испуганно. – Я в самом высшем смысле! – Ну, если в высшем, – успокаиваюсь я, – то чувствую. – Тогда, – говорит, – знаете, что я бы у вас попросил как у золотой рыбки? – Боюсь, – отвечаю, – что догадываюсь… Он резко поменялся в лице: – Почему, – говорит, – вы боитесь? Я, – косится он на меня, – не страшный. Я, – добавляет с горечью, – совсем перестал быть страшным… – Понимаю, – киваю, – все понимаю, но все равно страшно. Вы – знаменитость, вас все знают, я даже до вашей руки боюсь дотронуться. – Он обрадовался и повеселел. – Ирина! – говорит. – Я очарован вашей искренностью. – Тут он кладет руку мне на коленку и по-дружески пожимает ее, словно руку. Пожатие оставляет неизгладимый след: я и сейчас его чувствую, несмотря на репрессии.