– Ясно. А я чем тебе помочь могу? Разобраться-то несложно, но надо знать, по крайней мере, с кем.
– Просто он намекнул, что с тобой в хороших отношениях.
– Я знаком со многими людьми. Да прибавь еще тех, кто думает, что хорошо знаком со мной. Таких тоже достаточно.
– А есть среди твоих друзей бородатый, худой, с длинными волосами, художник или музыкант?
– Хм… Как раз с таким контингентом я нечасто общаюсь… Погоди, я не совсем понял. Ты что, получается, видела его?
– Да нет же! Это он сам про себя в письме написал.
– Приложил, так сказать, словесный портрет?
– Точно. Возраст за тридцать, и еще – на еврея похож.
– Это твои предположения или он тоже сам написал?
– Сам. Я понимаю, что звучит глупо…
– Неважно. Дай подумать… Был у нас один реставратор. Лет ему около сорока, может, чуть больше. Скворчевский фамилия. Внешность вполне библейская. И тебя, кстати, один раз он лицезрел!
– Когда?
– На презентации моего храма. Этот Скворчевский там внутренней отделкой занимался. Он говорил еще, что у тебя глаза, как у Покровской Божьей Матери.
– Смутно припоминаю. Думаешь, он?
– Не знаю. Скорее всего кто-то из твоих отвергнутых женихов отомстил. Решил попугать. Если ты боишься, я наведу справки о Скворчевском. Прищучим хрен обнаглевшему творцу в два счета.
– Да, спасибо.
– Ерунда… Может, передумала? Заехать за тобой?
– Сегодня неподходящий вечер.
– Не буду настаивать… Ты как, замуж не собираешься?
– Пока нет.
– Это правильно, нечего спешить… Ну, хорошо, если что-нибудь серьезное будет, сразу звони, в любое время. И если ничего не случится, – многозначительно сказал он, – тоже звони. Поняла?
– Да.
– Ну, пока, синеглазая…
Разговор ничего особенно не прояснил, но успокоил. Надя вернулась к письму без прежнего трепета.
Новая строчка обрела разборчивость в тот момент, когда Надин взгляд остановился на ней, и бесцеремонно разрушила воцарившийся было покой. В желудке, как хомяк в банке, завозился суетливый страх.
«И, конечно же, я не Скворчевский, и к скворцам в общем-то равнодушен. Я больше голубей люблю. Такое вот у меня единственное увлечение. Зато сколько радости доставляет.
Своей голубятни у меня нет. И голубь всего один, но шикарный. Я его ни на какого гривуна не сменяю. Гривун – это порода такая. Красивая птица, величавая: головка округлая, слегка вытянутая, тело удлиненное, глаза небольшие, темные и с узенькими веками, в хвосте двенадцать рулевых перьев – это как в двигателе лошадиных сил.
Или вот тульские турманы. Тоже хороши. Старейшая русская порода. Оперенье огненное, с золотистым отливом, голова лобастая, серебряные глаза и большие белые веки. Летуны исключительные, в любую погоду.
Или пермские высоколетные, ейские двухчубые – да мало ли, а мой все равно лучше. Чудный, добрый… Иногда мне кажется, ты не смейся, что он – это я, или моя часть. Как если бы мое любящее сердце крылья имело. Глянешь ты в окно, что за стук, а это я стучусь, с весточкой …»
Надя отложила в сторону прочитанный лист и прислушалась. За окном будто возилась увесистая крыса, царапая когтями жесть. Надя сдвинула штору.
На подоконнике топтался огромный, свирепого вида голубь, постукивал клювом, точно подбирал пищу, и звук этот напоминал падающие градины. Хищной лапой голубь придерживал крупную еловую ветку.
– Кыш, – вяло прошипела Надя, ударяя пальцами по стеклу.
Голубь с пугающей собачьей расторопностью подхватил ветку и тяжело взлетел, точно уносил в когтях баранью тушу.
– Вот разлетались… – Подумав, добавила: – Сволочи!
«Прости, немного увлекся. Понятно, голубей ты не любишь… Жаль, что так и не удалось приблизиться к тебе. Хотя мне не привыкать.
В любви на расстоянии я стал, поверь, большим специалистом. В моем сердце был записан каждый твой день. Спроси, что делала ты восемнадцатого мая в 21.00, и я отвечу, не задумываясь: ты шла к троллейбусу в сопровождении своего приятеля. Вы обменялись сухими поцелуями, и ты поехала домой одна, не догадываясь оглянуться на того, кто был на последнем сиденье.
Я следовал за тобой, соблюдая необходимую дистанцию, как раз такую, чтобы ты ничего не заподозрила. Чувствовал, как тебе нелегко на душе, и, до боли стиснув руки, бормотал, как заклинание: «Пусть будет для нее багряный закат». И он действительно спускался, великолепный розовокрылый ангел. Шептал: «Пусть будет ей в дорогу нежный ветерок», – и он налетал, прохладным шелком лаская твои ноги.
Всю ночь я проливал благодатный лунный свет на твою подушку, а утром послал под окно звонких птиц. Ты открыла глаза и первое, что я услышал, была, увы, малоцензурная ругань, которой удостоились ни в чем не повинные пернатые за свои напевы…»
От второго листа отшелушился третий, ранее не заметный. Впрочем, бумага была тонкая, и листы могли слипнуться.
«Ты покурила в форточку, впопыхах испачкала лицо мертвыми красками, отчего оно стало несвежим, будто вчерашним, собралась в институт, выпила кофе и побежала к остановке, дожидаясь, когда же приедет рогатый тролль в бусах…
Не удивляйся, просто мне было дорого каждое мгновение, связанное с тобой, даже если ты вела себя не самым лучшим образом.
Я наблюдал, как поздним вечером ты сидишь, полуодетая, перед маленьким настольным зеркалом, ваткой снимаешь с усталого лица косметику, а мне с моего места казалось, что ты утираешь слезы…»
– Вот ублюдок, – только и произнесла Надя. Она оглядела стены и потолок, точно рассчитывала обнаружить глазок тайной видеокамеры. Отмела нелепую мысль и посмотрела в окно. Ближайшее дерево, с которого можно было вести наблюдение, находилось в десятке метров. Удобная развилка на стволе была как раз на одном уровне с окном. Ей почудилось, что в черной листве кто-то зашевелился.
Надя погасила люстру. Освещение в комнате и на улице сровнялось в густоте серых тонов. Теперь глаза могли видеть все, что происходило снаружи. Она соорудила небольшую щель между шторой и оконным выступом, мучительно высматривая хоть какое-нибудь шевеление в ветках. Через минуту пришлось признаться, что испугал ее только ветер.
Чтобы облегчить дальнейшую слежку, она решила ограничить освещение одной настольной лампой. Заметив любое движение за окном или услышав шорох, лампу можно было бы выключить в ту же секунду, за которую наблюдатель, вероятно, не успеет замаскироваться. Надя еще раз враждебно глянула в окно и опустила взгляд на строчки.
«Да, я шпионил. Каюсь. Но не подумай ничего дурного. Я смотрел целомудренными глазами. Интимная сторона твоей жизни, беспорядочные половые связи, которых у тебя было порядочно, прости за грустный каламбур, у меня вызывали только негативные эмоции. В эти моменты я всегда отворачивался и даже затыкал уши…»
– Надюш! – позвала мать.
Надя подошла к гостиной и прислушалась. Из-за двери все еще доносилось восточное треньканье.
Мать с деревянным хрустом подняла себя из кресла, открыла дверь:
– Чайник поставишь? Зря ты ушла, очень интересно было.
– Скучно, – буркнула Надя.
Отец, точно ждавший этих слов, сразу крикнул:
– Оттого и скучно, что ничем не интересуешься! Попусту живешь!.. Ладно, иди ставь чайник.
Кран засипел пустотой, отхаркнул какую-то ржавчину. Вода полилась неприятного красного оттенка и чистой так и не стала.
«Не страшно, – решила Надя, – все равно прокипит», – поставила чайник на плиту и села читать дальше.
«… И даже затыкал уши…» – прочла она еще раз и поморщилась.
«Нечего нос кривить. Имей мужество признать, что все твои постельные приключения ни к чему хорошему не приводили. Вспомни, когда один наш общий знакомый оставил тебя наедине с совместно изготовленной проблемой. Единственное, о чем он меня просил, чтобы я помог ему избавиться от неприятностей и расходов, связанных с твоим состоянием».
На стол лег второй прочитанный лист.
«Я сидел с ним рядом, негодуя от его подлости, а он при каждом телефонном звонке взывал ко мне: "Да сделай же что-нибудь! Помоги мне!"»
Я не осуждаю прохвоста и не оправдываю. Не о нем сейчас речь. Я веду к тому, что это мы уже проходили. Все было у нас: и восьминедельная жизнь, и слезы, и любовь. И больница была, и преподнесенная ложь мамочке о ночевке у подруги…»
– Все знает, – прошептала Надя. Она хотела присовокупить какое-нибудь ругательство, но испугалась, так как поняла, что оно будет немедленно услышано. В голове шевелилась мысль отыскать номер уже забытого предателя четырехлетней давности и с ним попытаться вычислить автора, но она отказалась от этого, уверенная, что все равно ничего не выяснит.
«Ты возвращалась утром из больницы, опустошенная, истерзанная. Мне было больно за тебя. И я плакал вместе с тобой, и слезы мои были осенним дождем…
Я понимал тебя, как никто другой, потому что мои друзья тоже подводили и предавали меня. Но я всегда всех прощал. Только вот тебя что-то не могу…»