Ознакомительная версия.
Зенкович постучал в дверь, увидел, как легкая фигурка метнулась из кабинета Груза. Ив. Значит, свет зажгла она.
– Я там читаю, – сказала она, отпирая. – Там красиво.
Он прошел за ней в кабинет, не снимая пальто, увидел книгу на постели Груза: здесь она читала, лежа поверх грязного солдатского одеяла. Зенкович не мог вспомнить, с чего он хотел начать свои извинения. Он начал с попреков. Он же сто раз просил не заходить в чужой кабинет, такое у них было условие с хозяином – каждый у себя. Это чужая комната. А у них есть своя, и разве так трудно…
– Но дом такой огромный, – сказала она, пожимая плечами. – А ты платишь им кучу денег…
Это был бесплодный спор. Зенкович пытался объяснить требования Груза особым психическим складом литератора: вот он, Зенкович, тоже не терпит, чтобы кто-нибудь заходил к нему в кабинет, рылся в его бумагах или книгах…
В конце концов он махнул на все рукой и повел ее ужинать.
…А утром снова шел снег. Ив смотрела в окно, кусала колпачок авторучки и писала открытки, много-много открыток – в Квинсленд, Англию, Францию, ФРГ, Израиль, Турцию, Соединенные Штаты. Зенкович догадывался, о чем она пишет сейчас: снег за окном, пушистые хлопья снега, русские березы в снегу…
Он весь день работал. Пополудни сделал перерыв и наскоро приготовил обед. Он был крайне неопытен, но хотелось есть, а Ив готовить не умела. Она работала в кафе и столовках в разных частях света, однако там она только заваривала чай или мыла посуду, то есть у нее была узкая специализация. Зенкович с грехом пополам научился готовить какую-то дрянь из концентратов.
За обедом она опять смотрела в окно на падающий снег, ей было трудно оторваться от этого зрелища. Потом поблагодарила его за обед и пообещала вымыть посуду. После этого она надолго затихла где-то в утробе огромного пустынного дома. Зенкович наткнулся на нее под вечер, когда встал из-за машинки, вертя в голове нескладную полуанглийскую фразу своего перевода, и отправился в туалет. Он потянул на себя дверь уборной и обмер: Ив меланхолически сидела на унитазе, наблюдая через окно, как в сиреневых сумерках кружатся хлопья снега.
Она повернула к нему голову и сказала ободряюще:
– Ничего. Ничего.
Зенкович отчего-то смутился и рявкнул:
– Что ничего? Запираться надо!
Наутро Ив заявила, что ей тоже необходимо поехать в Москву – купить открытки и конверты.
– Стоит ли таскаться в поездах и автобусах, – возразил Зенкович. – Я тебе привезу сколько угодно. Самых лучших.
Однако Ив настояла на своем, и Зенкович подумал, что при ее незанятости каждое самое мелкое дело приобретает огромную, ни с чем не соразмерную значимость. Он подумал, что сам виноват, не может занять ее, но, вот уж когда все утрясется, он придумает ей какое-нибудь занятие. И в первую очередь она займется русским. Что должно было утрястись, они оба представляли довольно смутно. Еще до переезда на дачу они твердо решили, что поженятся, и посетили помпезное учреждение, называемое московским Дворцом бракосочетаний. Там объяснили, что нужно получить бумажку из далекого Квинсленда, подтверждающую, что девица Ивлин Уайт не состоит у себя на родине в браке и оттого никаких препятствий к их браку нет. Им обещали назначить по получении этой бумаги весьма умеренный срок ожидания, чтобы все наконец свершилось. Так что они отправили запрос в Квинсленд и теперь ждали поступления бумажки от неторопливых (жарища там небось в этом Квинсленде страшная) квинслендских чиновников. Окружающие, качая головой, предупреждали Зенковича, что «никто им этого не позволит». Знатоки даже помнили два или три случая, когда не позволяли, чаще не в открытую, просто оттягивая время, пока одному из брачующихся не придется уезжать восвояси, так и не дождавшись бракосочетания. Ив и Зенкович решили, что им ничего не остается, как ждать и полагаться на судьбу.
…Итак, сегодня она отправилась с ним в город – за конвертами и открытками. На станции они сели в полупустой вагон и огляделись. Напротив них разместились старушка и молодой солдат в шинели. Ив шепнула Зенковичу, что ей очень нравятся такие вот серые, длинные солдатские пальто. На месте Зенковича она бы непременно стала носить такое. Конечно, буржуи и мещане будут смеяться, но те, кто понимают, должны будут признать, что это и модно, и красиво, и дешево, и современно. Зенкович промолчал. Тогда Ив достала свой дневник и начала заносить туда новые записи, а Зенкович все еще думал, почему он не стал бы носить шинель, будь у него хоть что-нибудь другое. Вернее, он думал над тем, что мог бы ответить Ив, убежденной в гениальной простоте и очевидной выгоде своего предложения. Что служба в армии вовсе не является редкостной привилегией, а после демобилизации ничто не побуждает солдата (во всяком случае, его, Зенковича, не побуждает) к ностальгическим воспоминаниям? Что солдатская форма настолько примелькалась здесь, что предприимчивый пижон, нарядившись в шинель, скорее затеряется, чем выделится в толпе? Что если дешевый шоферский полушубок, столь удобный при русской зиме, не отталкивает даже самых привередливых снобов, не раздобывших западной дубленки, то этой нужды в шинели никто здесь не ощущает?..
Солдат спросил, нет ли у Зенковича спичек. Зенкович ответил, что не курит, и усмехнулся:
– Я за махорку сахар получал.
Солдат серьезно сообщил ему, что нормы довольствия изменились, после чего между ними завязался разговор, состоящий из полуфраз-полунамеков, понять которые мог только посвященный, то есть служилый.
– Первый год?
– Курс молодого.
– Ого!
– Дают просраться. Ничего, я в комендантском…
– Сачок. Увольнения есть…
– Пока редко нас касается…
– Чудачки?
– Навалом…
Зенкович видел, что юный солдатик родом из глухого угла Средней Азии и горд тем, что попал служить в Подмосковье. Что здесь он получит свои первые культурно-сексуальные впечатления, а потом много лет будет рассказывать обо всем этом в родных местах, сожалея изредка, что не остался на сверхсрочную. Что он совершенствует свой русский язык под сильным влиянием старшины-украинца… И еще Зенкович подумал, что никогда не сможет перевести их разговор для Ив. Ее, к счастью, их разговор и не заинтересовал.
В магазине «Искусство» они накупили великое множество открыток. Ив выбирала сама. Зенкович следил за ее выбором, стараясь воздерживаться от комментариев. Больше всего ей нравились реалистические рисунки в стиле русских пятидесятых и сороковых годов. Она выбрала также репродукции картин Серова, посвященных Ленину. Зенкович так привык к этим репродукциям – он не мог представить себе, что они не существовали когда-нибудь. Или что кто-нибудь мог их не знать. Среди них были «Ходоки у Ленина». Ив сказала, что картины эти очень трогательны.
Они расстались в центре, и Зенкович поехал в издательство. Здесь он, как всегда, встретил много знакомых. Когда он рассказывал им об Ив, некоторые пожимали плечами, другие, поздравляя его, говорили, что ему повезло. Одна знакомая сказала в ужасе:
– Зачем вам такая грандиозная форма самоутверждения, Сема, разве ваш развод был невероятней, чем все прочие разводы? Почти все мы разведены…
Зенкович возмутился против этого предположения. Он скорее согласился бы, если б кто-нибудь заподозрил, что тут присутствовал расчет. Тогда очевидная нерасчетливость его действий защитила бы его от такого упрека.
Вечером Ив сама открыла ему дверь. Она ждала, и вид у нее был растерянный, несчастный.
– Меня оштрафовали в поезде, – сказала она, всхлипнув. – На три рубля. Так много…
Зенкович опустился на стул и стал хохотать.
– Что тут смешного?! – крикнула она со слезами обиды на глазах, но он не мог удержаться и продолжал хохотать. Нет, отчего же, это смешно. Он представил себе, как закаленная в боях бригада контролеров изловила опытную безбилетницу из далекого Квинсленда. Они доказали ей, что тут тебе не Лондон и не Бонн, что надо строго блюсти социалистическую законность… Зенкович представил себе, с каким презрением к ее притворному нерусскому лепету они вырвали у нее из зубов баснословную сумму в чужой валюте – целых три рубля… Ее отчаяние казалось ему безмерно смешным: право, жаль, что она не видит в этом ничего смешного. Да, они еще пригрозили, что в следующий раз возьмут десять (как они с ней объяснялись, он так и не понял). Ив спросила, как они ее узнают. Зенкович, с трудом сохраняя серьезность, объяснил, что на нее теперь заведено досье, а фотография нарушительницы разослана по всем дорогам. Потом ему стало жалко ее, и он возместил ей потерю. Однако она еще долго была безутешна и за ужином без всякого интереса ела творог, разбавляя его консервированным болгарским лечо (от ее кулинарных экспериментов у Зенковича мороз продирал по коже). Желудок ее справлялся со всем, и она открывала все более оригинальные гастрономические сочетания.
– Звонила друзьям, – сказала она.
Ознакомительная версия.