Спугнутые голуби вернулись ночью.
К утру приморозило, пятнышко инея легло на стенку, к которой Надя повернулась ртом.
Проснувшись, она нащупала на животе Матисса и долго смотрела на игольчатую звезду, зажегшуюся изнутри тлеющим рассветом.
Ни тогда, ни после они не воспринимали эти события разделенными на правое и неправое. Они были на стороне горя.
И вообще, всё, что происходило с ними, вокруг, не входило в их внутреннюю природу, было чем-то посторонним им самим, навязанным. Неизвестно по какой причине всё дурное осознавалось как последствие собственной совести. В большей степени это относилось к Наде. Вадя временами бунтовал, взбрыкивал. Но каждый раз на следующий день вставал, усугубленный пристыженностью.
Вадя любил отвлеченную идею Бунта, обусловленного Народным Духом. Король слушал его с вниманием, лелея при этом ухмылкой какую-то свою особенную мысль. Вадя не задавался вопросом, кто будет участником или предводителем и почему, собственно, восстание не будет тут же разгромлено войсками. Вадя и сам не знал подробностей. Он живописал картину Бунта областями умалчивания и ссылками на неизвестное. Особенное место отводилось одиссее взбунтовавшегося корабля, с могучим оружием неприступно ушедшего поднимать – по окраинам к сердцу – людской праведный гнев.
Точно так же он рассуждал об НЛО – еще одна тема, могучей пустотой терзавшая его воображение. Лишь несколько положений в рассуждениях Вади имели вид утверждений, а не вопросов, умножающих молчание.
А) У нашего государства имеется сверхсекретный вид вооружения, неслыханный настолько, что после его обнародования во всем мире наступит тучная жизнь. Б) Во время бунта необходимо не упустить момент, когда станут опорожнять магазины. (Брать только долгохранящиеся продукты: крупы, соль, консервы, растительное масло.) В) Оснастившись припасами, следует отправиться в брянские леса, под Ливны, искать места, где в войну располагались партизанские отряды. Там, обосновавшись на старом хозяйстве, в землянках, следует ждать Будущего. Г) Окончательное Будущее увязывалось Вадей напрямую с инопланетной, хоть и ангельского, неопределяемого характера державой, объединившей усилия с передовыми частями Бунта, которые преодолели к тому времени примесь мрака и насилия.
В ответ на это Король, который понимал, что в своих просвещенных рассуждениях он продвигается ненамного дальше, чем Вадя в своих варварских, отвечал так:
– А я тебе скажу, что бунт внешний ничего не даст. Бунт должен быть внутренним, направленным внутрь, такой силы, чтобы кишки распрямились. Только тогда у нас появится шанс стать собственными детьми – детьми своей мысли, когда мы решимся стать иными.
С той поры они так и прикипели к Пресне. Этот район Москвы оказался благодатным. Хоть улицы и превращались постепенно в «палубу первого класса» (повсюду открывались дорогие магазины, рестораны, вдоль набережной возникали казино, бары, злачные места: сказывался жирующий лоск, навлеченный на район учреждениями власти), здесь имелась просторная – вглубь – «палуба третьего класса», «трюм», «кочегарка».
Где они только не ночевали.
В закрывшемся на ремонт Планетарии. В куполе его зияли дыры, сквозь них сыпал блестящий снег. Чашеобразная аудитория стояла, вздыбленная оторванными рядами стульев. Над кафедрой реял обесточенный, разоренный планетариум, похожий на гигантскую шишку. По углам, заметенным снегом, в разбросанных картах туманностей шуршали мыши.
Ночевали в списанных почтовых вагонах, стоявших в разгрузочных тупиках Белорусского вокзала. Это было отличное место. Топили титан, подбирая у склада куски угля, откуда – за батон, за путейский рафинад, за кило картошки – на тряской тележке развозили их проводникам по вагонам.
В котельной Музея революции 1905 года. Музейный сторож, заступавший на дежурство по сложному графику, вычислением которого жречески занимался Коляныч, благоволил к ним как к благородным экскурсантам.
Интересные эти ночевки были полезными для Нади. Когда наставал день дежурства, их находил Коляныч, знавший, что старику требуется приличная аудитория.
Похожий на коромысло сторож Ходя владел артистическим умением. Залпом выпив свое, он нетерпеливо ждал, когда гости разгужуются, после чего заставлял разуться и подымал на экскурсию.
Шамкая и упоенно впадая в нечленораздельность, сторож вел их по экспозиции. Самозабвенно, как ребенок, подражающий взрослой речи, он захлебывался революционным вдохновением неизвестной экскурсоводши.
Разомлевшие от жары и выпивки, они стояли, покорно внимая этому высокому неопрятному старику в клетчатых тапочках. Слабый Коляныч клевал носом. Вадя давал ему подзатыльник, от которого тот выпадал на шаг вперед, но после вставал прямо, минут на пять.
Это предстояние перед сумасшедшим стариком было их данью за теплую чистую ночевку под шум «Ура!», и выстрелов, и залпов, и цоканья копыт казачьей сотни, раздававшихся от диорамы пылающей Пресни, звук которой сторожу заменял пение ангелов.
– Хо́дя, хо́дя сюды, – говорил им, махая рукой, сторож, когда собирался перейти к следующей части экспозиции.
На Грузинах тогда еще оставались столетние усадебки с высокими крылечками, деревянные мещанские дома. В них то сидела архивная конторка, то ремонтный склад ЖЭКа, иные пустовали. Один из таких пустых домов стоял на Малой Грузинской и был целехонек благодаря тому, что охранялся псом.
Некий чинуша из местной управы решил попридержать этот дом до поры до времени и поставил во дворе конуру, гигантскую, из которой, судя по ее виду, должен был выскакивать медведь с огненными булыжниками в лапах.
На самом деле оттуда вылетал ротвейлер, всеми четырьмя пудами кидавшийся на рабицу ограждения. Брыли пса слюнявили оцинкованную сетку, воздух грохотал, клацал, дрожал.
Надя не боялась никакого зверья, и этот пес лизал ей руки, пока Вадя, сторонясь и содрогаясь, пробирался на крыльцо, нащупывал проволоку звонка, и по его жестяному дребезгу распахивалась дверь, смущенный призрак впускал их вместе с ветром и вертлявой охапкой пурги, и по холодной лестнице они взбирались в холодную комнату, где разломанный стул или ящик, заброшенные в садовую печурку, через полчаса оттаивали глыбу воздуха, веточки пальцев, сучья рук, сложную клетку неуклюжих объятий.
Но вот пса отравили – и место их раскрылось.
Вадя сначала бодался с непрошенцами, но те одолели. И дом этот скоро сгорел. И Коляныч погорел, не выбрался, кореша́ не добудились, дыму полно, потемки, пламя стены лижет, куда нести?
Случилось это в конце ноября. В то утро над Пресней высоко пылала малиновая заря. А потом выпал снег. Как обморок.
Дом уже заливали, когда они вышли из подъезда и побрели по улице к Белке. Там, у цветочного базара, их ждала работа – сортировать мусор, выносить, грузить, откатывать на тележке на свалку багажной станции.
Снег сыпался в жерло обугленного, дымящегося сруба.
Пожарные курили. Один только, чуть присев, водил струей с упора груди туда и сюда, обмывал стены. Вадя достал папиросу, подошел к пожарникам.
– Сгорел кто? – спросил он, прикуривая у одного из них.
– Есть у-у-у-голек. Из ва-ва-ва-вааа-ших, – ответил чумазый пожарник-заика.
Вадя кивнул и отошел. Надя рассматривала снежинки, упавшие ей на сгиб локтя. Поднимала руку, водила, подставляя глазам под разным углом, любовалась искорками.
Сегодня она плохо спала. Кидалась во сне, попала ему локтем в висок. Но он уж привык. Да и раньше неудобства не было, только пугался. А сейчас и не очень-то даже и страшно, привык, одним словом, – решил про себя Вадя и почувствовал удовольствие от этой мысли.
Толпа зевак потихоньку рассасывалась, но поспевали новые прохожие – и лица их колыхались. Со зрением у него творилось неладное, оно почему-то ослабло – и опрокинулось внезапной белизной, и глазам было неловко, ломило, и лица прохожих оплыли перед ним одно за другим.
Струя била, шипела, резала воздух, ломала обгорелые щепки с проемов окон, с косяка. Все лица походили одно на другое, у всех, кто смотрел на пожарище, было одинаковое выражение, словно бы обугленное. Губы их шевелились – и не проходили, а смыкались полукругом, теснили. Где-то раздались причитания, женский всхлип, снова потянулись, закивали. Вадя сделал шаг – и в этой веренице выражений, глаз – в небе, запрокинувшемся треугольником, над плоскостью дымящейся стены, – показалось и поплыло лицо тети Оли. Она смотрела на него грустно, с печальной, смущенной улыбкой, пока не смешалась с толпой. И тогда Вадя зашатался – и едва Надя успела под него подскочить, взбагрить под локоть.
Они сторонились улицы, как умели, но совсем бежать ее не могли – улица была их кормилицей. И все-таки большие подвальные сообщества они обходили стороной. В них непременно надо было «вписываться»: при определенном количестве людей (которое зависело от их отдельных качеств) всегда учреждалась надсада власти. А Вадя любил свободу для себя и других. Любил ее не интуитивно, не задаром – и вот этот труд свободы, который был ей недоступен, Надя ценила в Ваде, понимая его как последнюю опору жизни для себя.