С точки зрения энергетики я должен был смертельно устать (во всяком случае, больше, чем давеча), но уже давно я не испытывал такой легкости, силы и отваги (спешил, неразумно бежал в гору, кичась и забавно восторгаясь). Наверху пахнуло могилою, а с колокольни упало: «Напрасно люди спят. Я знаю, в чем истина…» – втянув голову, я пронесся мимо, свернул на улицу с мертвыми лавками, где в конце – красный крест Бира. Быстро (так перелистывают устарелый учебник) скользнул по лестнице (на повороте – старуха с синими глазами. Сейчас до локтя голые руки! Лоренса!). Дверь в прихожую общая с клопиною старушкой – приотворена. Толкаю ее, преодолевая отвращение, касаюсь (однажды крыса, испугавшись фонарика, бежала впереди меня, зарылась туда, смятенно-свирепо пища, прячась в углы от лезвия света). И навстречу слышу переполошенный голос: «Не пугайтесь, пожалуйста, это я!..» Отпираю, впопыхах нащупываю кнопку (провалилась), щелкаю выключателем, а пальцы дрожат, как перед бедою. Спиноза, застенчиво мнется, потом, переступив порог, объясняет, заикаясь: «Я вас ждал. Дважды заходил. Поручение…» Мне начинает сдаваться, что я именно к нему так спешил сейчас, чуть ли не давно условились о встрече. «Жан?» – спрашиваю. «Жан Дут вернулся, – кивает Спиноза и старательно улыбается, подчеркивая это будто бы архирадостное для меня событие. – Он уже два дня здесь. Устраивается. Сделал важное открытие. Просит вас пожаловать обязательно завтра к 20 часам. Я побывал даже в нескольких… кафе», – Спиноза смутился. «Кто еще с ним приехал?» Спиноза с готовностью объяснил: «Там много разного люда, и цветные есть». – «А мальчика нет, Педро…» – «Кажется: худой, узкогрудый». – «Послушайте, Спиноза, хотите выпить чаю. С ромом. Славный вы человек, Спиноза!» Позабытая буйная радость овладевает мною. Ощущение совсем иное, чем раньше: беспокойно, лихорадит (нет мира), хочется двигаться, хлопотать, тягаться. «Чудесно, как я рад вас видеть! Вы меня подозреваете, знаю, знаю, а между тем я вас очень люблю». Я озорно улыбаюсь молчаливому Спинозе, хлопаю его по плечу, заговорщически подмигиваю, тормошу, пытаюсь накормить, напоить, уделить хоть долю своего возбуждения. Наливаю остатки рома, показываю книгу Ангела Силесского (упрашиваю взять на память). Спиноза отказывается: от рома, от дара… изредка трет себе рукою виски, словно отгоняя боль или норовя вспомнить нечто. Я знаю, ему трепанировали череп в Мексике: расстреляли за участие в коммунистическом бунте. Чудом спасся, раненный в голову, уполз. Из евреев, он два года провел во французском монастыре, был Римом рукоположен в священники. Я чувствую такой прилив любви, что, не церемонясь, спрашиваю: «Скажите, вы родственник того Спинозы, философа? Давно уже собираюсь…» Он застенчиво улыбается (трогательно видеть эту детскую черту на таком серьезном, тысячелетнем лице), отвечает: «Ничего общего. Если угодно, могу объяснить…» – опускает, прячет глаза: вероятно, ему часто, при различных обстоятельствах, с противоположными побуждениями приходилось об этом рассказывать. Поднимает их (успев потушить какую-то искру): большие, слегка выпуклые, обреченные, не отражающие света благодаря густым, длинным туберкулезным ресницам. «Мои предки все – раввины. Пращур был отцом двойни: братья-близнецы, против ожидания, ни в чем не схожие. Когда они приступили к изучению особой книги, начинавшейся приблизительно так: «А теперь займемся грядущим после конца времен…» – один из мальчиков обомлел от страха. Пращур хотел тут же прекратить урок, но второй решительно заявил, что желал бы не мешкая продолжать (это очень не понравилось старику). Вот последний, мой прадед, благодаря странному обстоятельству и был переименован в Спинозу. Он занял место раввина в соседнем городке. Несмотря на огромную эрудицию и примерную жизнь, в округе его боялись и сторонились. А брат-близнец, господствовавший в роде, прозвал даже Черным и ненавидел. Однажды, когда в годовщину смерти Черный, по преданию, посетил гробницу отца, где молился усердно, а затем наведался к старшему, последний его встретил такими словами: «Ты был у отца, а отец был здесь, он тебя не простил, и я тебя не прощаю…» Шла ли меж ними распря или тайные причины – Бог ведает. Скоро поползли слухи, что Черный беседует с христианскими священниками, его встретили ночью в городе, у ворот дома епископа, нашлись свидетели, утверждавшие: крестился. Чернь ворвалась в комнаты, перерыла всё. Обнаружили сундук с книгами, на языке неизвестном, но самая внешность коих выдавала церковно-христианское происхождение. Прадеда повели за черту и начали побивать камнями. Знатный барин, случайно проезжая в коляске, услышал клики. Он задержался на минуту, послал форейтора и спас еретика. Будучи человеком просвещенным и не без фантазии, он решил назвать осужденного Спинозою. Оттуда и пошло. Прадеда с семьею увезли, кажется, в Вену. Однако вскоре его жена с пятилетним сыном вернулась: последний дал жизнь моему отцу», – улыбаясь, объяснил Спиноза. «А про первого Спинозу вы ничего больше не знаете?» – попросил я. Он ждал этот вопрос. По оливковому лицу метнулась тень, тотчас же скрылась, подавленная в зародыше (словно зевок). «Официально его больше никто не видел. Только есть легенда, – он глянул искоса, нерешительно, проверяя мое отношение к легендам. – Много лет спустя, когда большая часть тех людей отошла уже к патриархам, старшине-близнецу, в канун большого праздника, доложили про нищего, который просит о – еде и ночлеге. Этого странника брат принял с величайшим рвением, уступил ему свое место (что у нас не в обычае), усердно потчевал, назавтра ввел в синагогу со всем почетом, установленным для людей, богатых золотом или знанием. А наутро, что еще поразительнее, он во главе семьи пошел провожать бродягу и до городской черты нес его заплечный мешок. Старцы будто бы узнали в страннике того, Черного… и шептались по углам. Некоторое время спустя, когда брат умер и место царствующего в роде занял его великовозрастный, седой сын, последний однажды с утра отдал приказание: «Готовьте праздничный обед, вытопите баню, кто бы меня сегодня ни спросил, ведите тотчас же сюда и не мешайте нашей беседе». Вот в полдень странник бодро подошел к крыльцу, хмуря ласковые глаза. Его встретили точно принца, угощали. Беседовали запершись. Проводили до рогатки и долго стояли, глазели: вот уменьшается, непоколебимо тает в неведомой дали, куда ленточкою вьется серое шоссе. «Это Черный, – шептали будто бы снова старцы, узнав его. – Всё!» – Спиноза смущенно поглядел, неожиданно улыбнулся и перевел дыхание. «Доночуйте, милый, здесь! – предложил я. – Это легко устроить. Уже поздно. Я так рад», – убеждал я, уверенный, что откажется, и осчастливленный его мгновенным согласием. Мы улеглись рядом на полу (подушка одна, кровать узкая). Из темноты в закрытые глаза скользил знакомый, неведомый странник. Вот он, подпоясанный веревкою. Ах, как хорошо. На повороте останавливается, оборачивается, улыбаясь (как мне тот, на скамье), а старцы у рогатки глотают светлые слезы. Эта история мне что-то напомнила, тронула те же, уже задетые места. Боясь шелохнуться, долго тягался с памятью, пока набрел: св. Сергий {82} и Стефан Пермский {83} … поклонились друг другу на расстоянии девяти верст (с тех пор в Лавре укоренился обычай после третьей перемены еды вставать и отвешивать низкий поклон). Рядом, трогательно доверившись, Спиноза: на одной подушке наши головы, и не брезгаю, не гнушаюсь… как в детстве (когда все – одна семья).
2
Проснулись мы почти одновременно, рано. Вместе вышли. Я знал, что мое нетерпение будет только расти, в одиночестве достигнет гиблых размеров, и потому цеплялся за Спинозу, которому порядком надоел: он вспомнил про неотложное дело и скрылся (а может, правда, свидание). Собственно, я не верил, что сейчас (да хоть когда-нибудь) увижу Лоренсу.
А Жан двоился. То мне казалось: иду на свидание с другом, братом, учителем, которому обязан всем (даже теперешним, вчерашним, своим внезапным пробуждением, воскресением к реальной жизни); то вдруг – по-летнему небу туча – я темнел, хмурился, коченел, стараясь подыскать слова вражды и средства мести. «Потребую объяснения, скажу всё что думаю, и не удовлетворюсь туманными намеками».
Я надувал щеки, выпячивал грудь, но скоро забывал продолжение, менял направление мыслей, точно ложась на другой галс. «Вокзал, меня ранивший еще в детстве. Кто виноват… Цветные, подвижные фонари, голос рока, разлуки, мертвецкая, и профиль Лоренсы (стянуты волосы), Жан сверяет часы в окне уплывающего экспресса, его плечи слишком широки (новое пальто), заслоняют многое. Я не люблю широкоплечих. С ними у меня особый разговор. Скажу ему… Лик Лоренсы, лоб матери, профиль сестры на обоях (войны, революции). Брось, чудак, кто виноват… Жан, Жан, не женщина станет меж нами, еще раз (быть может, последний) я иду за тобою». С этим я приближался солнечным утром к знакомому, сумрачному подъезду. А там лучистый квадратный дворик; открыл широко рот – подобие поклона – на уровне окна консьержа. Он износился за это время: обрюзг, полинял, словно вывалялся в муке. На площадке: «Да хватит ли у меня сил взглянуть на Лоренсу, ведь сейчас…» Я повернул, решив спуститься побродить, набраться духом, сообразить, но внезапно дверь щелкнула, стремительно распахнулась – и на пороге: выбритый, загорелый (вождь после колониальной кампании), с тяжелым бычьим затылком, много изменившийся – Жан Дут! «Войди, – сказал он хрипловатым голосом. – Сюда». Сперва затворил дверь, потом взял мою руку: «Ты собирался бежать?» «Я думал, Лоренса, не знаю!» – начал я оправдываться. «Лоренсы нет», – пояснил он тихо и обнял меня. В обширном, пресловутом кабинете собралась уже вся компания, резко выделялось несколько экзотических чужих лиц. «Подойди, я тебя представлю жене», – приказал Жан. Навстречу поднялась желтая, крохотная женщина с приплюснутым носиком и раскосыми глазками. Грациозно протянув игрушечную, бескостную ручку, она произнесла фарфоровым голосом: «Мадлон!» Жан чего-то ждал, действуя как гидравлический пресс на меня: я склонился и поцеловал смешные, резиновые пальцы. Снова меня подтолкнули, и вот черно-багровое, косматое существо – негр, папуас, австралиец, караиб? – нечто обезьянообразное, вдруг шагнуло вперед, качаясь, плывя на сильных, но каких-то несуразных, согнутых коленках, волоча по полу штанины. Одной рукою вынимая изо рта дымящуюся трубку, улыбаясь – должно быть, светски, – он протянул мне другую: очень горячую и волосатую, со сползающей льдиною бело-крахмальной манжеты. «Бам-Бук», – отрекомендовал его Жан. Медленно отступая, пятясь, он терпеливо проделал в обратном порядке те же движения и наконец опустился в кресло. Но мимо, я смотрел уже мимо, одурманенный знакомым овалом возмужалого лица, с мальчишеским ежиком волос. «Педро», – плачуще воззвал я, раскрывая объятия. Он встал, красивый юноша, явно хворый (а в краях губ и глаз отражение Лоренсы: вопрос, ожидание и одновременно столько доверия). «Педро!..» Он виновато помялся, но молчал. «Не узнает, – объяснил Жан. – У тебя на носу сажа, что ли», – и повернул мое лицо: в упор к себе. Через минуту, вздохнув, отвел глаза, рассеянно бросил: «Не сердись, ведь он был ребенком, да и то в припадке». Меня обступили друзья – те же. Иных я уже не встречал годы (Липен, Савич), с этими недавно беседовал (Спиноза, Свифтсон). Но как все изменились, сдали. Самое ужасное происходило с Чаем и Дингвалем. Их время отмечало особым клеймом: странное дело, не видать морщин или седых волос, а хочется стенать от жалости. Один Савич чудом избег общей участи (разве что нос еще набух, отвис).