Припадание «Записок из-за угла» к «Жизни в ветреную погоду» произошло, лишь когда мне составляли книгу в Америке “Life in Windy Weather” (сборник рассказов)… Составили его по высшему уровню, но и по всем официальным возможностям. И единственное, что я туда добавил неопубликованное (ну, думаю, по-английски не прочтут), были «Записки…». Тогда мне понравилось сочетание этих двух вещей, я увидел, что это одна книга: текст, который пишется художественно (fiction), то есть претворяется, преображается, и фиксация внутреннего состояния автора – оказались одновременными. Через двадцать четыре года я получил этот неожиданный подарок: книжку, которую не задумывал, которая написала себя сама, впервые опубликованную внутри сборника по-английски. Дубль-текст.
Сегодня это уже трудно объяснить, я вот сейчас не могу понять, почему нельзя было печатать «Жизнь в ветреную погоду»? Заставьте нынешнего студента филфака ответить на такой вопрос – хватит на дипломную работу. А между тем напечатать вещь, написанную в 1963 году, прочитанную коллегам в литературном объединении «Советский писатель» (Дом Книги), было невозможно.
Вспомнил, Глеб Горышин сказал мне после чтения: «Ну, если бы это было во Франции, тебя бы напечатали». Тогда как раз в «Иностранке» прошла подборка экстрактов из «нового романа»: Натали Саррот, Роб-Грийе, Мишель Бютор (значит, я читал в 1964-м). Для меня это была просто повесть, для кого-то – новый роман.
И, не поняв, что в ней такого уж нового или смелого, стал носить повесть по редакциям. Такой я уже стал человек, привык делать невозмутимый вид «а что тут такого?» и из отказа редакции не делал революционного события, а просто нес в другую редакцию, по кругу. И вот в «Звезде» редактор из отдела прозы, положительный, либеральный человек, сказал мне, возвращая рукопись: «Все-то вы, молодые, недовольны, а у вашего героя есть и дача, и машина». Так к упреку в подражании новому роману прибавился вполне искренний упрек в буржуазности. Нелюбовь к чужой собственности прекрасно сочеталась с завистью. И только в 1967 году, с помощью самоотверженного редактора, минуя журнал, была опубликована сразу в книге. Со стороны редактора это был подвиг и детектив: жаль, что я не вел дневник и не хронометрировал интригу. Надо было обойти главного редактора – книгу прятали в его сейф, потом выкрадывали, когда он уезжал в Китай, давали подписать его заму… и т. д. и т. п.
«Записки из-за угла» продолжали существовать в единственном экземпляре, желтея, лохматясь, сворачиваясь по краям. Вот как исчезла вся правка и все маргиналии (ими были исписаны все поля).
В двадцать семь лет я решил отметить день рождения, под утро поссорился с женой и тещей и решил уйти навсегда. С одним чемоданчиком. Был у меня такой черный с медными пряжками, красивого фасона. Сунул туда рукописи и бутылку, которой также дорожил (экспортная «Московская»).
И на платформе, ожидая электричку, задел чемоданчи-ком столб. Может, в бутылке была уже трещинка… Я увидел, как протекает мой чемодан. Так все мои рукописи оказались пропитанными водкой в буквальном смысле слова, все маргиналии расплылись. 28 мая 1964 года, станция Токсово.
Теперь это все прошлое. Все тексты опубликованы, но книжка эта никогда не жила самостоятельной жизнью – лишь в гробах избранного. Впрочем, однажды по-голландски… Leven in weer en wind. Amsterdam, 1992. Очень я им за то благодарен.* * *
Идя на отдельное издание, Н. Якимчук требовал предисловие или послесловие. Гласность гласностью, но жанр этот уже успел опротиветь.
Я вновь приехал на дачу, в дачную местность, но другую.
И там опять бегал мой сын, но другой. Опять июнь, но другой. Только ветер был тот же. Расстояние между ними было сто километров на юг и тридцать шесть лет назад. Это не был мой любимый Карельский перешеек, но не менее знаменитое место – бывшая дореволюционная дачная столица Петербурга – Сиверская.
Я добросовестно усадил себя и стал марать листы. Но получалось что-то совсем другое: другой писатель, другая жизнь, другое произведение… Приняв порыв за вдохновение, я писал уже некую «Дачную местность-2».
Впервые в жизни я строил не только текст. Что значит – я строил? Я ничего не делал, сидел на ступеньках и смотрел, как работают другие. Мужики были удачные, работали хорошо, и я сказал себе: «Вот когда можно отдохнуть, когда на тебя работают». Чтобы обрести эту возможность, я занимался, как говорил Л. Толстой (кажется, в «Исповеди»), не слишком тяжелым (сложным?) трудом, то есть что-то писал, читал где-то лекции и заработал какие-то деньги, за которые они теперь работали… Маркс какой-то. Опираясь на давно написанные тексты, я видел этот другой мир, который хотелось описать не менее вдохновенно, чем тот. Вроде бы тот же замечательный дачный полудеревенский мусор, вроде бы те же более или менее полугородские лица, но что-то сдвинулось, что-то сменилось. Исчезло.
Проходят расслабленные мужики в обвисших майках со злыми собаками и беременными бабами, проезжают какие-то иномарки разъезженного качества, мусор состоит из других сигарет и других банок. Изменилось все, кроме зрения. Взгляд распирало, хотя все переживания с деревом, с пауком, с воздухом, с небом – они, конечно, остались… может, возраст уже не тот? глаза не те? или наше поколение проходит? За окошком, ведя другие велосипеды за рога, проходит, матерясь свежими голосами, поколение-XXI.
Впечатления были смазанными: мусор другой…
Как свобода.
Что-то всколыхнулось, поднялось во мне, как пена. Подзабытое ощущение, то ли вдохновение, то ли похмелье. Хоть сейчас садись и расписывай эту всеобщую смазь. Новую вещь! Что стоило России строить что бы то ни было! Опыт познания на своем крошечном дачном опыте. Ибо та дача, что была описана в той дачной местности, не была мною построена. Была построена не мною… А вот эта, значит, как бы строится на мои кровные. Но и та дача ведь была построена людьми пятидесятых еще годов на честно заработанные деньги, за многолетний стаж службы в советских учреждениях обретших возможность выгрызть шесть этих соток на одной шестой части света. То-то землю до сих пор не отдают! Потому что земля в России – это власть. Не категория, а материя. Как и свобода. Именно земля и есть власть. Никогда не отдадут! Запустят, разорят, потеряют, но не отдадут. Не поймут или не захотят понять, что человек на земле живет, то есть за нее отвечает и тогда попадает в совершенно свирепую ситуацию, когда нельзя не работать. Невыносимо!
Но ведь и между той дачей, которая строилась людьми еще сталинской закладки (пусть не по идеологии, зато по полноте опыта жизни), и этой, которая вот сейчас, вдруг, строится лично мною, – такая ли уж разница? Лично мною – это что же и как же? Сам я ничего не строю – это она строится. Мне жаль себя. Неужели опять спалят, или отберут, или отнимут у детей? Сколько осталось веры? Нисколько. Значит, вера ниспосылается свыше. Жаль, конечно, былых усилий. Сколько же было попыток купить развалюху-избу за бесценок в то хрущевское, брежневское, длинное, «более вегетарианское время» (выражение Ахматовой). Так неужели же опять придут и не дадут построиться людям: согнать с земли, потом не пустить на землю, потом опять что-нибудь?.. Вся русская история закопошилась во мне под стук все еще петровского топора. И понял я, что ухожу куда-то вдаль, вдаль, вдаль, забыв про стройку и послесловие, что во мне закипает гнев от счастья: «Сколько можно?!» И словно бы начинаю понимать, что делал кровавый Петр, и что делал Ломоносов, и что делал наш разлюбимый Пушкин, и что делало земство – поколения и поколения осмысленных русских людей, пытавшихся закрепить человека за землей и на земле – привести человека к земле. Крепостными держали, колхозниками держали, свободным шесть соток давали. Будто земля это не жизнь, а проблема.
Полжизни, однако, прошло до выхода «Дачной местности» отдельной книжкой…
«Мне, современнице битовского литературного пути, уже не передать, видно, свежести первого давнего впечатления… И все-таки каким странным, каким именно что незнакомым показалось изображение. Сергей Чудаков (человек немалых талантов и несостоявшейся литературной судьбы), ровесник молодого автора, помог мне тогда понять, в чем тут дело: Битов, сказал он, не советский писатель, он не пишет обстоятельств, общественной принадлежности, среды, он берет существования как таковые». (Тогда это действительно считалось чуть ли не антисоветским, ибо попахивало идеализмом и метафизикой.)
Мне приятно. Ирина Роднянская всегда про меня хорошо писала, в смысле положительно и вдумчиво, тонко. Так она мне выдала орден, только я не знаю, заслуживаю ли я его, потому что, боюсь, в «Записках из-за угла» есть все-таки не только «несоветскость».
Я стоял уже на ступеньке «Пушкинского дома». (Любопытно, что я получил издание «Дачной местности» на французском, “La Dacha”, как роман, написанный после «ПД».)