Так протекла ночь нашей свадьбы, свадьбы, которой заправляла нечистая сила…
Когда я очнулся, в окна уже сочился серый свет утра. Жульета спала, голова ее покоилась у меня на плече. Из-под шубы выглядывали ее прелестные плечи и нежная грудь, приподнимаемая дыханием. Поразительные тишина и спокойствие царили в доме. Я замерз, тело ломило. Я укрыл Жульету получше, и с уст ее во сне сорвался вздох. Сознание того, что я наделал, ужасало. Я горячо молил господа избавить меня от этой муки, свою вину я был готов искупить любой ценою, даже ценою жизни. Стало светлее, и теперь я уже видел Жульету хорошо. Слезинка, выскользнув из смеженных век, скатилась по длинным ее ресницам на щеку. Свет возвращал к жизни окружающие предметы. Мне хотелось прижать Жульету к груди, поцеловать. Но малейшее поползновение сделать это, даже само чувство нежности к ней оживляли в моей памяти изнурившую мне вконец нервы кошмарную фантасмагорию минувшей ночи… Ее веки вдруг приоткрылись, и наши взгляды встретились. Я думал, она улыбнется. Но она испуганно вскрикнула, вскочила и бросилась вон. Я остался один, в полном замешательстве. Крадучись я поднялся к себе; печальный холодный рассвет делал комнату еще менее уютной. Я повалился на кровать и, утомленный переживаниями, не помню как, вскоре уснул. Когда я проснулся, в окна уже лилось солнце. Птичье пение, что доносилось с деревьев, вновь исполнило мою душу томлением. Я поднялся, быстро оделся и решительно направился в залу с твердым намерением разрубить этот ужасный гордиев узел. Жульета еще не выходила из спальни, и, хотя мне не терпелось увидеть ее немедленно, отсрочка позволяла заранее обдумать слова, которые я должен был ей сказать. Солнце уже совсем освоилось в парке, который вновь ожил и еще более посвежел, и теперь весело обегало дом, одну комнату за другой. «Хорошо бы пройтись вдвоем», — думал я. Все казалось мне простым и решенным.
В залу вошел старик, неся на подносе завтрак и почту — газеты, письма и телеграмму. Опять телеграмма? Что это могло бы значить?
— Барышня читает почту в гостиной…
— Перво-наперво отнесите телеграмму. Может, это срочно. Прямо в спальню.
Старик вышел. Страшное беспокойство охватило меня. Я не притрагивался ни к завтраку, ни к газетам. Нервы мои болезненно напряглись в ожидании… И вдруг в спальне раздался вопль. Я вскочил. Застучали чьи-то шаги, кто-то споткнулся, потом снова заспешил коридором, и вот наконец дверь распахнулась. На пороге стоял ни жив ни мертв старик.
— Сеньор, поспешите… телеграмма эта, будь она неладна…
Я и так все понял. Кинулся бегом в спальню. Боже, какое несчастье. В ушах у меня все звучали слова Норберто: «Что бы ни случилось… что бы ни случилось…» Жульета лежала распростертая на ковре, возле кровати, в беспамятстве, зажав в кулачке смятую телеграмму… Расправив бумажку, я прочитал: «Норберто тяжело ранен револьвера», и подпись: «Антонио Басто» — это был его друг.
Вот, доктор, эта телеграмма, возьмите. Это и есть доказательство, о котором я вам говорил.
Я смотрел и не верил ни себе, ни телеграмме, ни собственным глазам. «Что бы ни случилось… что бы ни случилось…» Мне казалось, еще немного — и я поврежусь в уме. Я читал и перечитывал эти четыре роковых слова. Конечно же, Норберто стрелял в себя сам. Жульета не приходила в сознание. Огромный груз, который вот-вот раздавит, лежал, казалось, у меня на плечах. Я взглянул на свои руки: они были в крови… красные-красные от крови. Меня обуял безграничный ужас. Растолкав всех — старика, старуху, девчонку, которые стояли в дверях, я бежал, бежал без оглядки.
Бросил ее как последний негодяй.
С тех пор, доктор, я не ведал ни минуты покоя. О Жульете долго не имел никаких сведений. Позже узнал, что она в тот же день умерла. Я не выдержу, если еще раз об этом услышу…
Так ответьте же, доктор, болен ли я или нет. Скажите, что со мной?
Он протянул мне свои ухоженные белые руки с синими прожилками и проговорил глухо, упавшим голосом, в котором сквозил страх:
— Вы видите, доктор, видите: пятно не исчезает… Вот оно снова проступает. Смотрите, оно растет и расплывается прямо на глазах… Оно несмываемое, это пятно!
Моргадо
Перевод С. Вайнштейна и Г. Туровера
В ужин хозяин, явно не в духе, попрекнул его ни с того ни с сего бездельником и сказал:
— Будет шутки шутить. Набивай брюхо, сегодня в ночь двинем, коли чего не выйдет…
Двинем так двинем. Моргадо покладисто склонился к кормушке. Есть не хотелось. В желудке еще бурчало от травы, нащипанной под вечер на косогоре, а потом, невесть от чего, защемило сердце: ведь хозяин не слишком-то щедр на сено.
И все ж таки, если по правде, хозяин ему нравится. С того дня, как шесть лет назад на осенней ярмарке тот высмотрел его в скопище всяческой животины и припечатал тяжелой пядью своей по заду, Моргадо проникся симпатией к его коренастой фигуре и краснощекому лицу, пышавшему весельем.
— Сколько за ишачка?
— Двадцать монет.
— Разве ж он на двадцать тянет, язви тебя дьявол в душу?!
— Двадцать, и точка!
— Бери за недомерка шестнадцать, и то переплачиваю…
Ну и ловкач! А как Моргадо увидел, что краснощекий отсчитывает шестнадцать монет да прилаживает узду, так и задрожал весь от радости. Вот где сидел у него пьянчужка мельник! Один бог знает, как надоело ему крутогорьем взбираться на эту чертову Кеду и слушать околесицу вечно хмельного Лентяя. Моргадо не жалуется, он двужильный. Тащит, бывало, у себя на горбу пятнадцать алкейре[5], будто это и не пятнадцать алкейре кукурузы, а пух. Потому-то — что пьяный, что трезвый — Лентяй и заламывал за него на ярмарках двадцать монет. Это ж какие деньги! Недаром все отступались.
— Не золото ж возить на нем!
Вот и суждено ему было возвращаться в свой закуток на мельнице, закуток, выгороженный у самого мельничного колеса, всегда мокрого и вертевшегося с адским грохотом, а назавтра снова тащиться на гору и слушать, как Лентяй выводит старинную песню:
— О, Зе, как шуршат твоей юбки оборки…
Вся кормежка — вереск, полова-солома, да хорошо, если перепадет изредка пригоршня-другая овса. Не жизнь это! Вот и забилось у него сердце, когда этот малый хлопнул его по заду своей тяжелой ладонью. Едва новый хозяин взгромоздился на него и поворотил на дорогу в Фейташ, как от радости его понесло, будто на крыльях. Как добрались, хозяин прикрыл его попонкой от холода и насыпал в кормушку крупной белой кукурузы. Ночь прямо в день обратилась! Само собой, и здесь не одни были розы. Нет, конечно. Один бог знает, что значит работать у возчика. Да ведь добрая еда и питье совсем не во вред работе. Правда, иной раз хозяин, чтобы его подбодрить, и бросит с укором:
— Ох, Моргадо, Моргадо, ты взялся меня вконец разорить!
Моргадо помалкивает. Бывает, снимет хозяин с него сбрую и пускает впереди других — вот это удовольствие!
Но когда на этот раз он поднял поклажу, на сердце у него было муторно. Ужин не пошел впрок, одна утеха и есть — воспоминания об этой славной поре, да и те разные — серединка-наполовинку.
— Ну трогай, трогай! Как-никак, добрых шесть легуа[6] по горам-то…
Не по душе ему такое обращение. Не любит он, когда вот так приходится в путь отправляться. Потому и шагает он сейчас, кляня все на свете.
Последнее селение осталось внизу, и теперь они брели горной дорогой, в кромешной тьме, подхлестываемые нудным, холодным дождем. Такая уж тут зима: либо снежные метели, которые выматывают душу и нагоняют тоску, либо вот такая погода — промозглая, холодная да резкий, порывистый ветер. Хозяин шел позади. Оба молчали. Только шаги хрустели по гравию, и скалы настороженно прислушивались к ним в ночи.
В жизни у него не было более тягостной дороги. Никогда еще не приходилось ему ступать так опасливо, как нынче, пугаясь цокота собственных копыт. И до рассвета далеко! По всему телу пробежал озноб, и Моргадо с тоской подумал: «Скорее бы утро».
Боже, когда наступит это утро! Хозяин говорит, шесть легуа. Ясное дело, тащиться теперь до самой долины Вила-Поука. Не без пользы, правда: вставать спозаранок не понадобится. Вся ночь как раз уйдет на дорогу.
По спине прямо судорога пробежала, как он представил себе, сколько пройдет еще времени, прежде чем покажется солнце и рассеет все это наваждение, которое делало дорогу нескончаемой. Правда, от мысли, что хозяин рядом, стало чуточку легче. Моргадо почти не видел его; дорога была узка, а темень — хоть глаз выколи. Но он знал, что хозяин теперь впереди и, если что, придет на помощь. Да и зачем — помощь? Что может случиться? Споткнется? Это с его-то ногами? Не дотащит мешки? Хоть поел скверно и того хуже спал, разве это груз для него — три мешка с рожью? Нет, конечно. Но мало ли что повстречается на дороге — вот чего он страшится…