Когда их провели по торговой улице, из лавки торговца халвой осторожно высунулись его неизменные гости: рыбник и продавец мантов. Осторожный меняла не пришел, и игра сегодня не сладилась.
— Лихие дни настают для нашего Самарканда, — прошептал продавец мантов, но тут же испуганно оглянулся. Щека его задергалась.
— Ничего! — отрезал жестокий рыбник. — В государстве должен быть порядок. А все эти богохульники с бунтовщиками знали, на что шли. Пусть теперь не жалуются. Каждому — по его заслугам. Чего им не хватало, спрашивается?
— Так-то оно так, — вздохнул осторожный хозяин, — но уж больно налоги повысили… раньше так не было…
— Ничего! — опять сказал рыбник. — Осады, слава аллаху, никакой не было, и рыба поступает в город беспрепятственно. А свое всегда можно вернуть. Зато порядок!
— А все-таки, за что их? — шепотом спросил торговец мантами.
— Кафиры и бунтовщики! — крикнул рыбник и еще пуще побагровел.
Но тут они увидели в задних рядах кроткого Махмуда-сундучника, которого хорошо знали. Он шел, спотыкаясь, еле волоча опутавшую его чугунную цепь.
— Махмуд тоже, по-вашему, бунтовщик и богохульник? — спросил торговец мантами.
— Может, есть за ним что-то? — неуверенно развел руками рыбник.
— Да-а, такого еще не бывало, — покачал головой хозяин.
— Наш Улугбек был не так уж плох, вот что я вам скажу, — прошептал торговец мантами. — Он добрый был.
— Тише! Всюду полно шпионов, — зашипели на него рыбник и хозяин, и все вместе шмыгнули они назад, в лавку.
А ты, хоть скройся рыбой в глубь морскую.
Иль темной тенью спрячься в тьму ночную.
Иль поднимись на небо, как звезда.
Знай, на земле ты проклят навсегда.
Нигде тебе от мести не укрыться,
Весть об убийстве по земле промчится.
ФирдоусиВечером десятого дня рамадана с небольшим караваном отправился в Мекку Улугбек Гурагон, бывший правитель Мавераннахра. Только что прошел дождь. Вода в реках вздулась и пожелтела от глины. Сырой и холодный ветер срывал с деревьев листья, гнал тучи пыли и мусора. Раздувал грозно чадящие факелы городской стражи.
Люди укрылись от непогоды в домах. Крепко заперев двери своих двориков, калили под навесом орехи на угольях или пекли лепешки. От яростно гудящего в очагах огня и на душе делалось теплее, а ветер, бегущий по улицам, и мятущиеся в слепом небе мокрые ветки только подчеркивали домашний уют, довольство и безопасность. Недаром и назывался великий город Самарканд «городом Безопасности».
В такой унылый и темный вечер, в такую проклятую погоду, выехал из Самарканда Улугбек, одинокий, забытый. Только несколько нукеров провожали его, а глухонемые слуги, приставленные еще во дворце, а теперь увозящие его в изгнание, не слышали слов и не могли, если бы и слышали, ему ответить.
Только спутник его — Ходжа Мухаммед-Хосрау — мог один во всем караване слушать и говорить. Но молчал свергнутый государь, видно, не о чем было ему говорить с этим человеком, которого не он выбирал себе в попутчики. Молчал и Ходжа Мухаммед-Хосрау, не осмеливаясь заговорить первым. Никого уже не мог наказать или возвысить мирза Улугбек, но государь — всегда государь, даже лишенный власти и удаленный из своей страны. О чем думал Улугбек, когда ехал по пустым улицам, отворачиваясь от мокрой пыли и сора, летевших ему в лицо? О чем думал он, когда молчаливый его караван выехал за городские ворота?
Кто может знать это, если никому не поведал Улугбек тех, наверное, не очень веселых мыслей? Да и кому ему было поведать их?
Сохранился лишь рассказ Мирохонда, записанный со слов того самого Ходжа Мухаммеда-Хосрау, о том, как встретил Улугбек свою смерть. О последних же мыслях великого звездочета не знает никто.
«В сырой и холодный день Улугбек выехал из Самарканда вместе с указанным Ходжа, который был дан ему в спутники, — пишет Мирохонд. — Только несколько нукеров сопровождали недавно могущественного правителя. Не успели они утомить в первом перегоне своих лошадей, как их догнал какой-то джагатай и передал предписание — заехать в соседнее селение, где им надлежало получить нужное снаряжение, подобающее Улугбеку, чтобы достойно отправиться в путь».
Вот и все. Вот и кончено все для тебя. Жизнь проносится перед глазами. Оживают тени мертвых, когда-то любимых тобою, оживают тени врагов, приходят друзья, и нельзя уже отличить, кто из них умер, а кто просто уехал в другие края. И все они здесь, все беззвучно с тобой говорят, и каждому мысленно ты успеваешь ответить. Припоминается то, что казалось навеки забытым, и волнующие картины жизни проплывают перед глазами такими, какими они были на самом деле и какими могли только быть, поступи кто-то иначе. Так ясно и красочно видится несбывшееся, словно действительно было оно, и опять же нельзя отличить то, что случилось, от того, что случиться могло.
И так увлекателен этот поток, так правдоподобен, что волнуется сердце бедой, которой давно нет, и радостью, которая двадцать лет как прошла. Так увлекателен этот поток, что не видно дороги и тусклых огней в недалеком селении, не слышно бормотания вздувшегося арыка. Едешь и едешь, не зная куда, невидимый сам для себя, свои рассекаешь видения, а они все плывут и плывут сквозь тебя, это годы плывут сквозь минуты.
Мы умираем раз и навсегда.
Страшна не смерть, а смертная страда.
Коль этот глины ком и капля крови
Исчезнут вдруг — не велика беда.
Бедный Хайям… Когда ты писал так, не дано тебе было почувствовать, какова она, смертная эта страда. Когда же пришла она к тебе, ты не мог уж писать. И никто не знает, как подступает смерть к человеку, пока не приходит его черед умирать, а там уж некогда и некому рассказывать.
И затосковало, заколотилось сердце от близости той непонятной минуты, когда кончается и исчезает все.
Въехали во двор какого-то дома. Хозяин вышел с лампой встречать гостей. Помог мирзе слезть с лошади. Улугбек огляделся. Словно пробудившись от долгого сна, пристально смотрел на коновязь и кошму с подушками, покосившуюся арбу и корыто с клевером. До тех пор смотрел, пока сущность и назначение всех этих забытых вещей не начинали проясняться в его голове. Он немного успокоился и собрался даже пойти осмотреть худжру, в которую хозяин дома хотел поместить высокого гостя.
Было холодно. Улугбек попросил затопить очаг и сварить мясо. Выстреливший из пламени уголек упал на его плащ и прожег черную дырку. Улугбек грустно взглянул на огонь и, обращаясь к его живой душе, произнес на тюркском наречии:
— Сен хем бельдин[79].
Все изменяло ему в мире. Даже огонь.
Послышался конский топот. Хозяин опять выбежал во двор с фонарем, видно, ждал еще гостей и спешил указать им свой дом. Значит, так было нужно, потому что, если бы те, кто скакали сейчас сюда, побывали здесь раньше, то нашли бы дорогу и теперь. Но видно, никогда они здесь не бывали…
Дом стоял у самой дороги, и через двор его протекал арык. У арыка и повесил хозяин фонарь, который тихо закачался под ветром. Красным прерывистым копьем ушел в черную воду неровный отсвет. А с дороги, наверное, показалось, что над невидимой глинобитной стеной кто-то стал раздувать уголек.
Топот усилился. Вот уж у самых ворот застучали подковы. А вот Улугбек и увидел в них первого всадника. И когда разглядел его, то сразу все понял. В красноватом и хмуром свете различил он широкие скулы, тени ввалившихся щек, косые прорези глаз, низкий лоб, надбровные мощные дуги и губы, которых никогда не удлиняла улыбка.
Вот кого, значит, избрали они… Аббас! Суфийский фанатик и сын фанатика. Его отцу отрубили голову на самаркандской площади.
Редко казнил Улугбек. Чаще наказывал плетью и палками. И в тот раз, хоть и бесспорны были доказательства ужасного изуверства и гнусной измены, он пожалел заговорщиков. Только их главаря разрешил обезглавить мирза, остальных же помиловал, в том числе, старшего сына казненного — молодого мюрида Аббаса.
Долго искал Улугбек хоть искру мысли в ненавидящих этих глазах, хоть блестку простой человечности в этом тупом озлоблении. Он отпустил Аббаса, про себя пожалев его за то, что в непроглядной темноте ощупью бродит душа этого человека, что ей незнакомо сомнение и неведома жалость.
И опять, как тогда, подивился мирза, до чего беспросветной, убогой и низменной была эта ненависть. И вот теперь снова этот бессмысленный взгляд, за которым ничто, только вечная ночь, встретил Улугбек.
Медленно попятился назад Улугбек, под тень навеса. Его люди куда-то попрятались. Он был один против Аббаса и четырех его дюжих мюридов. Стоял и ждал своего часа, не вытащив даже кинжала из ножен. Аббас подступал, играя свернутой в кольца веревкой.