Когда прилежные работяги уже успели нажить свежие мозоли, а лентяи еще не проснулись, тогда и бадя[1] Андрей начинал собираться в поле. Бросит охапку соломенной трухи на дно телеги, разложит в виде гнездышка и залезет попробовать, ладно ли будет сидеть, Ничего, сойдет. Потом щелкнет кнутом над лошадиными спинами. Если они тут же срываются с места, кричит: «Тпру, чертово семя!» — а если стоят неподвижно, говорит: «И то хорошо».
Однако прежде чем забраться на телегу, бадя Андрей усаживается на завалинке, чтобы засучить ицары[2]. Такие у него толстые ицары, что даже гвоздем их не проткнешь, разве что накалить тот гвоздь на огне, а потом пристукнуть молотком. Много с ицарами хлопот, и он обещает жене, что нынче надевает их в последний раз. Вечером забросит на чердак и не снимет их оттуда, пока воробьи гнезд не совьют в карманах и не снесут в каждом по четыре яичка.
— Двенадцать яиц, стало быть.
Наконец ицары засучены. Бадя Андрей залезает на телегу. «Хатя-я!» — и дело двинулось. Только выехал за ворота, лихо сдвинул шляпу на левую бровь, — может, пройдет хорошенькая молодка, а он ей чего-нибудь соврет. Побалагурит. И любят же эти бабенки, когда шляпа набекрень и мужик к тому же хорош собою!
Шутка готова, но молодки что-то не видать, — должно быть, остановил ее какой-то умник в другом конце деревни и заговаривает ей зубы. Хей, случится великая беда, если бадя Андрей узнает, кто этот умник!
Кони еле плетутся, тащат телегу у самых заборов, где гуще тень, и бадя Андрей очень доволен их сообразительностью. Он важно восседает на охапке соломенной трухи и кидает по два-три слова каждому встречному-поперечному.
— Куда собрался, малец?
— К бабушке.
— Так, хорошо… К бабушке, стало быть… Достань хворостинку из забора, чтоб собака не набросилась… А ты, Ион, чего гоняешься за котом?
— Ворует, баде Андрей. Как учует кусок мяса в доме, не угомонится, пока не утащит.
— Трепку хочешь задать?
— Уж я ему всыплю!
— Хорошенько отлупи! Есть и у меня дома кот, — если бы знал, что ворует, с дороги вернулся бы отлупить… Добрый день, дед Фэнуцэ! Как живешь-можешь?
— Могу, милый, да знаешь ведь как на старости…
— Да, на старости неважнец… Хорошо хоть, что еще можешь… Как поживаешь, Иленуцэ? Когда замуж?
— Позднее, когда виноград поспеет.
— Осенью, значит? А то, может, подождешь, пока у меня сын подрастет?
— Сколько ему?
— Три года, на днях пошел четвертый… Хатя-я!.. Чего с чугунком завозилась, кума Аника?
— Галушек хочу сготовить.
— Не забудь и меня позвать… С добрым утром, баде Тимофте!
На окраине села дорога сворачивает в узкую улочку, которая взбирается на холм. Большая морока с этой улочкой. Узкая, зажатая меж двумя глинистыми срывами. Двум подводам ни за что не разъехаться, пока одна не осадит назад.
Бадя Андрей свернул в улочку и начал похваливать лошадей, чтобы быстрее взобраться на эту горку. Но кони не могли договориться, кому из них тянуть, а кому притвориться, что тянет. Бадя Андрей хотел помирить их кнутом, но кнут соскочил с кнутовища. Пока нашел, пока тронулся с места, видит — другая подвода медленно спускается с горы и катит прямо на него. Бадя Андрей предостерегающе закашлял, а она все катит и катит себе вниз. Ладно. Заметил в той подводе вишневую кепку — значит, Лисандру Дырлог. Вздохнул бадя Андрей:
«Не сообразит же, дурья голова, завернуть в какой-нибудь двор, чтобы я мог проехать».
А в той подводе Лисандру тоже вздохнул:
«Не сообразит же, чучело соломенное, завернуть в какой-нибудь двор…»
Но бадя Андрей не печалится: «Заставлю его уступить дорогу…»
И Лисандру не стал долго тужить: «Любо будет посмотреть, как повернет Андрей подводу…»
Сидели спокойно, пока кони не остановились грудь в грудь, а телеги дышло в дышло.
— Салют, Андрей!
— Здорово, Лисандру!
Немного помолчали, следя, как обнюхиваются кони, норовя укусить друг друга.
— Так ты, значит, Лисандру, не мог подождать на холме, пока я проеду?
— А ты чего не подождал в низине?
Бадя Андрей воткнул кнут в охапку трухи. «Забавный тип…»
— И как могло тебе прийти в голову, что я уступлю тебе дорогу?
Лисандру засмеялся. Воткнул и он кнут в солому, на которой сидел.
— Когда вот это дышло родит двух гнедых жеребцов, вот тогда, Андрей, я уступлю дорогу. А до тех пор не знаю, право, не знаю…
Бадя Андрей сворачивает цигарку.
— Ты меня, Лисандру, не нервируй.
Закуривает и Лисандру.
— Ничего. Я со вчерашнего хожу нервный — и то ничего…
Молча курят, одергивая коней, чтоб не затеяли драку.
— Послушай, Лисандру, что я тебе скажу, только хорошенько слушай. Слазь, возьми коней за уздечки и потихоньку, чтоб не споткнуться, подымай в гору. Там немного подождешь.
— Что ж, Андрей… потерпи несколько лет, подрастут сыновья, и тогда будет кого учить уму-разуму.
— А все-таки, Лисандру, придется тебе подать назад. Ты ведь на год моложе меня.
— То-то и оно, что моложе. К чему тебе связываться с несмышленым? Вернись и пропусти меня с богом…
— Лисандру, у тебя две дочки, а у меня два сына… Может статься, захочешь уступить мне дорогу, да неизвестно, захочу ли я пройти.
Лисандру заливается смехом.
— Это ты, Андрей, мне дорогу уступишь. Во всей Сэлиште одни хлопцы, а девчат попробуй сыщи!
Бадя Андрей размышляет: верно, хлопцев многовато…
Вдруг неизвестно откуда появляется Феофан, известный в Сэлиште болтун. Он носится как гончая по селу, кончик его носа улавливает малейшее напряжение атмосферы, и, может, потому он всегда все знает: и чья собака чью укусила, и кто у кого взял топор и забыл отдать. Едва начинают ссориться две соседки, вернее, еще и не начинают, еще только одна заявляет: «Раз уж на то пошло, то я вот что тебе скажу…» — а Феофан уж тут как тут.
Бог весть, как он разнюхал, что в улочке остановились две подводы, а раз остановились, непременно что-то последует. Прошел мимо них, поздоровался. Сделал еще несколько шагов и подался в кусты. Ждет.
Что ж! Андрей затянул ремень.
— Эй, Лисандру, пока подрастут наши дети, вздую-ка я тебя хорошенько.
Лисандру смеется. Поправляет пояс, а пояс у него широкий, старинный, с медной чеканкой.
— Брось, Андрей. Раз я на год моложе и нет мамы дома, так ты уж и пугать?
— Я не пугаю, Лисандру. А ты помнишь, когда чинили мотор на мельнице, кто поднял большое колесо и всадил его на место?
Лисандру помнит, но добавляет маленькую подробность:
— А когда Терентьев бугай проломил загон, ты знаешь, кто его поймал и загнал обратно?
Так-то оно так, и тем не менее…
— Вот ты, Лисандру, все кичишься своим поясом. Что-то захотелось мне схватить тебя за этот самый пояс и положить вон на той полянке, да так положить, чтоб козырек твой полетел направо, а кепка вместе с пуговкой налево.
Лисандру натянул кепку на лоб и засмеялся:
— Эти видения у тебя оттого, что ты плохо выспался. Что до меня, то ухватил бы я тебя за твои ицары и так брякнул, что остались бы от них четыре передничка — два спереди, два сзади…
Ну уж если зашла речь об ицарах… Бадя Андрей спрыгнул с телеги. Он терпеть не мог, когда поминали худым словом его славные ицары. Слезает и Лисандру — ему тоже не нравится, когда его кепку кидают куда вздумается.
Бадя Андрей заправляет ицары под ремень, Лисандру затягивает пояс еще на четыре дырки.
— Честно или с подножкой?
— Без подножки. Честно.
Так.
Подставили под колеса камни, чтобы не держать лошадей в напряжении, сняли уздечки, привязали вожжи. Трынта[3] — дело такое: знаешь, когда начинается, а кончается, когда ей вздумается.
Вышли на поляну, опустились на колени и принялись ощупывать траву, нет ли где пенька… Еще неизвестно, кому лежать на лопатках, но грешно было б оставить сиротами двух детей, будь то мальчики или девочки…
Трава ничего, хорошая. Поплевали в ладони, потерли, еще поплевали. Бадя Андрей хватает Лисандру за чеканный пояс, Лисандру норовит ухватить Андрея за ицары.
— Погоди, погоди… Так-таки сразу…
— Смотри, ицары помнешь…
— Будь спокоен. Гляди только, не набей мозоли на чеканке.
Феофан замер за кустом. Видел он своими глазами, какое колесо поднял на мельнице Андрей, видел и того бугая. А вот чем кончится эта трынта? Тут, должно, без смертоубийства не обойдется.
Скрипит чеканный пояс, трещат ицары. Печет над самой головой солнце. Четыре лошадиных хвоста гоняют мух, и четыре лошадиные морды пытаются уразуметь, что вокруг происходит.
— Ниже пояса не хватай.
— Ты что, подножку?!
Зеленый коврик, который они так старательно ощупывали, сначала лишился угла, потом треснул пополам, потом разорвался в клочья.