Вадим Сергеевич Шефнер
Жаркое лето
С Шурочкой мы познакомились, спасаясь от быка. Когда отец Лёньки Ситникова уехал в командировку, Лёнька остался один на даче, и я приехал к нему. Мы так и прожили почти всё лето.
В трёх километрах от пригородной деревни, где мы жили, был расположен заброшенный песчаный карьер. К нему шла железнодорожная ветка, тоже заброшенная. Рельсы были ржавые, а насыпи не было, потому что это была временная ветка. Между шпалами росла трава.
В то утро мы с Лёнькой шли по шпалам. Мы старались ступить на каждую шпалу, но они были расположены не на одинаковом расстоянии одна от другой, и нам всё время приходилось прыгать и смотреть под ноги.
Когда мы дошли до совхозного выгона и карьер был совсем близко, мы увидали этого быка.
Он ходил по выгону, ел свою траву и был вполне спокоен. Между рогами белела дощечка, на которой было что-то написано.
На нас не было ничего красного, и мы думали, что бык нас не тронет.
Но он насторожился и искоса посмотрел в нашу сторону, а потом двинулся к нам, низко нагнув голову.
Он подошёл к нам уже довольно близко, когда мы бросились бежать. Мы так и не прочли, что там было написано на дощечке между рогами.
Добежав до карьера, мы чуть ли не кувырком скатились по песчаному откосу, хотя бык, наверно, давно отстал от нас.
Когда-то карьер был залит водой почти весь, но теперь только кое-где темнели большие лужи, в которых кишели головастики. В это лето была засуха, дождей не выпадало совсем, и акватория луж непрерывно уменьшалась.
Мы легли на песок, чтобы отдышаться, и молчали, ожидая, кто заговорит первым. Было очень жарко.
Мы совсем не заметили, откуда она подошла к нам, — должно быть, со стороны родника. На девочке было клетчатое платье, жёлтые сандалии, вымазанные в глине, и на голове лента ядовито-зелёного цвета, тоже запачканная глиной. В левой руке Шурочка держала лист лопуха, очевидно для защиты от солнца.
Она подошла к нам и, с пренебрежительным вниманием разглядывая нас, сказала:
— Вы, мальчики, тоже от быка...
— Мы тебе не мальчики, — ответил ей Лёнька.
— И не от быка, — неуверенным, но наглым голосом добавил я.
— Это такой уж бык, — продолжала Шурочка задумчивым голосом и не обращая внимания на наши реплики. — Это такой уж бык. Я сама от него два раза убегала.
Когда она это сказала, нам сразу же стало легче, и мы стали смотреть на неё как на старую знакомую. Оказывается, дом, где жила Шурочка, был совсем близко от того дома, где жили мы, и ей с нами было по пути. Мы расстались с ней у калитки сада.
С этих пор мы часто виделись с Шурочкой. Попив утром чаю, мы с Лёнькой выходили на пыльную улицу, проходили мимо продуктовой лавки, сворачивали на узенькую улочку, ведущую к шоссе, потом ещё раз сворачивали и входили в сад, калитка которого была совсем открыта.
Обычно мы заставали Шурочку на веранде. Она сидела в плетёном кресле, упёршись локтями в стол — стол садового типа из грубых досок, покрашенных зелёной краской, и с крестообразными перекладинами внизу, — и всегда читала один и тот же комплект журнала «Вокруг света» за 1929 год. На стене веранды, примыкающей к дому, кем-то, очевидно Шурочкой, были пришпилены три картинки. Если нам не о чем было говорить, мы с Лёнькой всегда начинали обсуждать эти картинки.
Одна из них, самая большая, изображала мавзолей с четырьмя колоннами и чугунными воротами. На воротах были изображены два купидона, державшие факелы, опущенные вниз, а на фронтоне было написано: «Супругу-благодетелю».
Вторая картина изображала какого-то артиста, а третья была работой Шурочки, и там акварелью были нарисованы два каких-то дерева и заходящее солнце.
Когда нам надоедало сидеть на веранде, мы шли в сад и по очереди качались в гамаке, а когда и это надоедало, отправлялись куда-нибудь бродить, чаще всего на карьер.
Узенькой улицей мы выходили на шоссе, которое вело к полям и ряд телеграфных столбов тянулся вдаль, и сворачивали вправо у дальних холмов. Шоссе было всегда пусто, и мы с Лёнькой набирали камешков, сразу побольше, чтоб не нагибаться каждый раз, и швыряли ими в ласточек, которые вечно сидели на проводах.
Шурочка говорила, что это нехорошо, она говорила, что в ласточек нельзя бросать камни. Другое дело подбить воробья или ворону, а ласточек нельзя.
Но нам было всё равно, в кого кидать камни, хоть в ласточек, хоть в ворон: за всё лето мы не попали ни разу.
Там, где шоссе сворачивало вправо, мы сходили с шоссе и шли туда, где росли кусты. Потом кусты редели, и нам открывалась бугристая равнина, где на песчаной почве росла низкая и жёсткая трава.
Мы незаметно доходили до старого карьера и спускались вниз по песчаному откосу. Мы теперь всегда спускались в карьер не со стороны выгона, а с противоположной, хотя происшествие с быком было давно забыто. По крайней мере, никто из нас не вспоминал об этом.
Спустившись вниз, мы каждый раз замечали, что лужи уменьшаются. Теперь вода в них была тёмной и мутной, и головастики так и кишели в ней. Головастики с каждым днём становились всё крупнее, некоторые были уже совсем крупные; но мы-то знали, что если в ближайшее время не пойдёт дождь, то лужи высохнут совсем и все головастики передохнут, прежде чем из них выведутся лягушки. Для нас это, в сущности, не имело значения, но мы уже не бросали в лужи камней. Мы шли в сторону карьера, где был ключ.
Когда-то он бил прямой струёй, но сейчас только слабая струйка ржавой воды текла из-под коряг на краю откоса и сразу же впитывалась в песок.
Мы складывали ладони лодочкой, и по очереди подставляли их под струю воды. Мы смачивали себе головы, а потом обливали водой друг друга, а Шурочка головы не смачивала, только лицо, и когда мы брызгали на неё, она визжала. Потом она говорила: «Не надо, мальчики», и тогда мы переставали.
Потом мы лежали на откосе. Песок был жёсткий и крупный, с камнями, когда-то его вывозили для балластировки железнодорожного полотна, ни на что другое он не годился. Мы лежали на этом песке — я рядом с Лёнькой, а Шурочка чуть в стороне — и всегда говорили о жаре. Всякий разговор у нас начинался с жары, а потом уж мы говорили обо всём остальном. Иногда даже говорить было лень, и тогда мы молчали.
Была такая жара, что шевелиться было лень, и лень было смотреть вдаль. Хотелось видеть только то, что близко.
Кое-где на откосе рос кукушкин лён и краснели цветы дикой гвоздики. Цветы были маленькие и липкие, пахли слабо, но смотреть на них можно было долго, а если это надоедало, то стоило на минуту закрыть глаза или посмотреть вдаль, в глубь карьера, а потом снова перенести взгляд на цветы, и они снова казались такими, точно видишь их в первый раз.
Потом мы шли домой. Мы расставались с Шурочкой у её калитки, и каждый раз она делала серьёзное лицо и уходила от нас, не оборачиваясь, к своему дому. Мы смотрели, как мелькает её зелёная лента среди листвы.
Однажды, когда мы зашли за Шурочкой, на веранду вышла её мать и сказала, что у Шурочки болит голова от этой жары. Если хотите, пройдите в её комнату.
Мы с ненужной осторожностью зашагали по коридору и потом, забыв постучать, вошли во вторую дверь налево.
Шурочка валялась на постели и читала неизбежный «Вокруг света», но, увидев нас, встала и, запахнув полы коричневого халатика, села в кресло и сказала:
— Надо всегда стучать.
Потом она подумала и сказала:
— Вот я и заболела.
Мы смотрели на неё и не знали, что говорить — утешать её или нет, но Лёнька сказал успокаивающе:
— Ерунда, завтра всё пройдёт.
Шурочка обиженно ответила:
— Тебе ерунда, а у меня голова так болит, что прямо не знаю.
— А ты пробовала мокрое полотенце?
— Я всё пробовала, — безапелляционным тоном ответила Шурочка.
Мы снова замолчали.
В окно влетел серый мотылёк, он сел на букет колокольчиков на подоконнике и спас нас от молчания.
Шурочка не верила, что мотыльки живут один день. Мы ей напрасно доказывали, что мотылёк не может жить больше одного дня: её нелепая уверенность в том, что он живёт всё лето, была настолько сильна, что я и сам с тех пор не знаю, сколько живут мотыльки.
Потом мы перешли на продолжительность жизни вообще, и Лёнька сказал, что слон долговечное животное.
Он стал что-то рассказывать про слонов, точно сам жил среди них, и Шурочка его внимательно слушала.
Лёнька ничего не врал про слонов, он говорил о них, что знал из книг, но меня почему-то это злило, и когда он сказал, что слон самое умное животное, я его оборвал и сказал, что зато мопс самое глупое животное. Лёньку в школе дразнили мопсом, и я знал, что ему обидно это слышать от меня. Но тут он словно не слыхал моего замечания, он продолжал говорить про слонов.
Он мог сказать при Шурочке, что меня в школе зовут Блином, потому что однажды я объелся блинами и три дня не ходил в школу, но он этого не сказал. Это было хорошо с его стороны, но и это меня почему-то злило.