Потом мотылёк перелетел с подоконника на кресло и сел на старую куклу Шурочки. Мы удивились, почему у куклы острижены волосы, и Шурочка сказала, что в детстве она думала, что у кукол волосы растут, как у людей. Она остригла куклу и ждала, что у неё снова вырастут волосы, но ничего не вышло, и тогда она перестала играть в куклы.
Мне захотелось поймать мотылька, но он слетел с кресла, и я его поймал уже в воздухе и второпях сжал его. Когда я разжал руку, то в моей ладони было раздавленное тело мотылька, и одно крыло было смято, а другое оторвалось и, тихо планируя, упало на стол, точно лепесток.
Я пошёл на кухню и долго мыл руку и потом долго вытирал её носовым платком, а когда я вернулся, то почувствовал, что всё переменилось, хотя я знал, что ничего особенного не произошло.
Лёнька продолжал что-то рассказывать, Шурочка его слушала, и всё было по-прежнему, но я чувствовал, что, пока меня не было, они стали чем-то ближе друг другу, и я понял, что пошатнулись какие-то весы и что первым грузом на чашу моих ошибок упали лёгкие крылья мотылька.
Лето продолжалось, дождей всё не было. С каждым днём сгущалась жара. Всё высыхало.
Кое-где у дорог трава начала желтеть, одуванчики преждевременно облысели, а белые чашечки водяных лилий на высыхающем болоте за полустанком покрылись бурыми пятнами.
Вода в пруду за конским кладбищем испортилась, и все караси подохли. Листья на деревьях стали ломкими и свёртывались в трубочки. Где-то близко горели торфяные болота, горький дым висел над полями, и не было ветра, чтобы разогнать его.
Небо было безоблачное, но мутное, и солнце не выделялось на нём, солнце было расплющено, как золотая фольга, оно заняло всё небо, и всё небо светилось мутным светом.
Когда Шурочка выздоровела, всё потекло по-прежнему, но на карьер мы ходили уже реже, в такую жару ничего не хотелось делать.
Колодец у нашего дома высох, и теперь приходилось ходить за водой к другому колодцу, за три дома от нас. Мы с Лёнькой установили дежурство и ходили по очереди, и Лёнька говорил, что это ему напоминает жизнь в детском доме, но здесь уже отлынивать не приходилось.
С утра до вечера нам хотелось пить, и было хорошо подойти с большой белой эмалированной кружкой к кадке, зачерпнуть воды и пить её медленными глотками. Вода в этой местности была желтоватой, должно быть от примеси железа, и на белом фоне кружки было видно, как вода убавляется с каждым глотком, и уже это утоляло жажду.
Однажды мы опять втроём пришли на карьер, и опять брызгались водой у родника, опять лежали на откосе и смотрели на лужи.
Некоторые лужи уже совсем высохли, и головастики, бывшие в них, погибли, но большинство луж ещё не высохло. Мы начали решать — передохнут в них головастики или нет, и я сказал, что они все передохнут.
— Если и передохнут, то не все, — сказал Лёнька. — Все они не могут передохнуть.
— Может быть, одни умрут, а другие нет, — сказала Шурочка. — А может быть, и все умрут. А может быть, и мы все умрём, у меня опять голова болит.
— У тебя голова поболит и перестанет, а головастики все передохнут.
— Нет, все не передохнут, — возразил мне Лёнька, — давай американское пари.
— Идёт, но только не жилить.
— Это ты всегда жилишь, а я нет. Я говорю: они все не передохнут.
Мы соединили руки, и Шурочка разняла пари и сказала:
— С разъёмщика не брать!
Потом мы пошли домой и всю дорогу говорили о головастиках, точно ничего более интересного и на свете не было.
Потом Шурочка ушла, не оглядываясь, к дому, и мы опять смотрели, как мелькает её зелёная лента среди листвы. Листья преждевременно пожелтели, и на их фоне лента была ясно видна.
— Хорошо бы, если б дождь пошёл, — сказал Лёнька. — Мне тоже что-то жалко головастиков.
— Тебе их потому жалко, что Шурочке их жалко, — сказал я.
Лёнька промолчал.
— А дождя всё-таки не будет, — продолжал я, — и головастики передохнут, так им и надо.
— Я знаю, из-за чего ты злишься, — проговорил Лёнька. — Только ты напрасно.
— Ничего ты не знаешь: ты мопс — и больше ничего. Не тебе за девчонками бегать.
На этот раз мы поссорились по-настоящему и несколько дней не разговаривали. Эти несколько дней мы не ходили за водой и обеда не готовили, а ели отдельно, что попало. Комнату мы подметать перестали, потому что нам казалось, что начать подметать комнату — это шаг к примирению, а никто из нас первым не хотел мириться. По этой же причине мы перестали ходить в лавку за керосином, и даже чаю не кипятили по утрам. В кадке оставалось мало воды — только для питья, и мы перестали мыться.
Все эти дни Лёнька уходил куда-то и возвращался перемазанный в глине, и я никак не мог догадаться, куда он ходит.
На четвёртый день я пошёл к Шурочке, и она сказала, что в эти дни Лёнька к ней не заходил.
От неё я побрёл на карьер и, когда я шёл туда, увидел Лёньку. Он шагал с таким торжествующим видом, что даже не заметил меня.
Я пришёл на карьер, и мне стало понятно, куда Лёнька все эти дни уходил.
В песок около родника был воткнут отрезок водосточной трубы, откуда-то утащенной Лёнькой. По трубе вода стекала в жёлоб из камней, промазанных глиной, и по этому жёлобу текла в лужи. Некоторые лужи были соединены канавками, и головастики были в них живёхоньки.
На меня нашла непонятная злость, и я даже не знал, что мне делать. Не сразу я догадался, что надо разрушить это Лёнькино сооружение, но когда догадался, то сразу принялся за дело. Ударом ноги я отшвырнул железную трубу, и она, гремя, покатилась по откосу.
Теперь вода родника снова бесплодно падала на песок, но этого мне показалось мало, и я как мог разворотил ногами камни Лёнькиного жёлоба.
Покончив со всем этим, я забрался по откосу наверх и лёг на жёсткую траву. Было нестерпимо жарко.
Я долго так лежал, а потом увидел, что кто-то спускается в карьер. Это была Шурочка. Она не могла увидеть меня, и я смотрел, куда она пойдёт. Она подошла к роднику и остановилась. Очевидно, она ничего не знала о Лёнькиной затее, потому что долго и удивлённо рассматривала развороченные каменья, куски глины и водосточную трубу.
Теперь она стояла совсем близко от меня, и я видел её лицо.
Интересно наблюдать человека, когда он думает, что его никто не видит. У многих при этом можно заметить совсем другое выражение лица, и наблюдать это не всегда приятно. Но Шурочка и наедине была такой же, как с нами. Я видел, как с весёлой серьёзностью она оглядела всё, что было вокруг неё, потом улыбнулась и стала исправлять разрушенное.
Я лежал и ждал, когда она кончит. Я ждал, когда она уйдёт, чтобы снова всё разрушить. Дело у неё подвигалось медленно, некоторые камни откатились далеко, и ей тяжело было таскать их наверх, но она их всё-таки таскала и скрепляла глиной, ещё не успевшей высохнуть.
Руки у неё были вымазаны в глине, и зелёная лента, которая у неё сползала с головы и которую ей приходилось поправлять, тоже была вымазана в глине.
Мне вспомнилось, что в тот день, когда я впервые увидел Шурочку, её лента тоже была выпачкана глиной, и мне почему-то стало не по себе, и мой поступок стал мне казаться не совсем хорошим.
Ещё я вспомнил, какое бледное и милое лицо у неё было в тот день, когда мы с Лёнькой навестили её во время болезни, и мне стало совсем грустно.
А она всё возилась внизу с этим жёлобом, и я видел, что ей это тяжело, но ничего не мог сделать. Сойти к ней — это значило признаться в том, что виновник разрушения — я.
Стараясь не глядеть на Шурочку, я лёг на спину и смотрел в небо, но оно было раскалённое и тусклое, и смотреть на него было больно. Горький дым горящего торфа стлался надо мной, и, кроме неба и дыма, ничего не было.
Посмотрев вниз, я увидел, что Шурочка возится с большим камнем, и видно было, что поднять его ей не удастся.
Тогда я не выдержал, встал и спустился к ней по откосу. Она даже не удивилась мне, а когда я сказал ей, что это Лёнькина работа и я её разрушил, она только спросила меня: «Зачем?», но я промолчал.
Теперь я подтаскивал камни, а Шурочка скрепляла их глиной.
Когда всё было кончено и вода снова побежала по жёлобу к лужам, тогда мы пошли домой.
— Я бы всё равно проиграл пари, — сказал я Шурочке, когда мы ступили на шоссе. — Смотри направо.
Справа на небо наплывала туча, она была большая и тёмная и двигалась быстро, вырастая на глазах у нас. Теперь она казалась такой же огромной и тяжёлой, как земля, и небо между тучами и землёй было зажато как бы в гигантские, неуклонно сдвигающиеся клещи.
Туча догнала нас и закрыла над нами солнце. Мы шли, шли по старому шоссе, и гром гремел прямо над нами, и прямо над нами ломались фиолетовые клинки молний, а когда мы перешли мост, тогда на нас упали первые капли дождя, первого дождя за это жаркое лето.
1940 г.