Камо грядеши?
Вступительная статья
Наверно, он покажется вам сумасшедшим, этот поверенный душ деревьев и китов. Он изменил имя на Ооки Исана, что значит «могучее дерево, отважная рыба», отказался от благополучной жизни в Токио, ушел от людей, замуровался со своим маленьким сыном в атомном убежище, чтобы никто и ничто не мешало ему общаться с душами деревьев и китов, слушать их голоса. Он их поверенный: уполномочен здесь, на земле, открыть глаза людям на те преступления, которые они совершили и совершают. Он не только отдал подросткам из Союза свободных мореплавателей свое убежище, но принял их в сердце свое. Потому что эти подростки, причастные к преступному миру, все-таки ближе душам деревьев и китов, чем те нормальные люди, которые ни к чему не причастны. В каком-то смысле они посланцы убитых китов и деревьев.
Вы думаете, он сумасшедший — так переживать за обожженную вишню, слушать в записи голоса китов и пытаться их расшифровать, мечтать о духовном слиянии с деревьями, спрашивать у них совета, молить о помощи, делиться с ними самым сокровенным. Это даже кое-кому из подростков показалось странным. Но лет тысячу назад, а то и больше японцам это не казалось странным. С древности они верили, что все имеет душу: и деревья, и скалы, и рыбы, и гром. Эти души, или духи — нами, управляли миром и жизнью людей. И может быть, поэтому природа заменила японцам бога: явлениям природы они поклонялись как божеству. «Разве не в шорохе бамбука путь к просветлению? Разве не в цветении сакуры озарение души?» — вопрошал поэт XIII века Догэн. Собственно, озарение души, или просветление — сатори, и есть слияние с миром, когда доступными становятся голоса деревьев и китов, и все другие голоса, какие есть в природе.
И в XV веке это не казалось странным. Японцы давно уже исповедовали буддизм, верили в закон перевоплощения, согласно которому человек, в зависимости от кармы, мог переродиться в дерево или рыбу. Вы можете почитать пьесы театра Но, которые создавались в те времена, и убедиться, что человек верил в души деревьев и в то, что с ними можно вести беседу. А знаменитый драматург Сэами писал о том, что актеру не нужно изображать элегантность или мужественность, ему нужно стать тем, что элегантно или мужественно: «Тогда исполнение будет мужественным, когда актер перевоплотится в то, что обладает мужественностью: в воина, демона, сосну или кедр». Они не проводили грани между живыми существами и неживыми.
И в XVII веке! Разве не завораживает родственность природе в трехстишиях Басё? «Чтобы описать сосну, — говорил Басё, — нужно учиться у сосны, чтобы описать бамбук, нужно учиться у бамбука. Прекрасное тогда истинно, когда лишено своего, личностного». Но как можно учиться у сосны? — удивится европейский читатель. Нужно стать сосной, ответит поэт прошлого, настроиться на тот же лад, на тот же ритм, и уловишь дыхание дерева, почувствуешь, что оно ощущает. И современный поэт Таками Дзюн предлагает учиться стойкости у деревьев. Почти на тему романа Оэ его стихотворение из книги «Школа деревьев» (1950),
Поздно ночью
деревья собираются в дорогу,
в тайном сговоре
долго-долго собираются в дорогу,
почти каждую ночь собираются в дорогу,
крепко врастая корнями в землю.
Куда они пойдут?
Не знают и не желают знать.
Уйти — желание всей их жизни.
И этой ночью
деревья собираются в дорогу… [1]
Тот же поэт называет деревья «живыми существами». Но если деревья для японцев «живые существа», тогда не удивительно, что Исана почти до потери сознания переживал боль раненого дерева, и не так уж безрассудно его желание общаться с душами деревьев и китов. Подростки не все, но поверили ему. По крайней мере его мечта не показалась им безрассудной. Это у них в крови.
Камнем бросьте в меня!
Ветку цветущей вишни
я сейчас обломил.[2]
Где-то я читала, что, если цветок привлечет внимание европейца, он сорвет его. А японец раздвинет кусты и полюбуется, но оставит на месте. Ему и в голову не придет по своей прихоти лишить его жизни. Говорят, у мастеров икэбана был обычай хоронить цветы и просить у них прощения. Цветы, подобранные и расставленные определенным образом, возвращают человеку утраченное душевное равновесие.
Но, спросите вы, как любовь к природе вяжется со всем тем ужасом, который нахлынет на вас со страниц романа? Что ж, недаром японцы избрали своим девизом «меч и хризантему». «Хризантема» — это их поэзия, утонченная, изящная, это все, что успокаивает душу: сады из камней, пейзажная живопись, чайные церемонии, искусство икэбана, традиционные танцы в замедленном ритме, музыка гагаку. А «меч» — жестокая непримиримость бусидо, «пути самурая», харакири — эстетизированное расставание с жизнью во имя непререкаемого долга. Есть в этом демоническая сила, пренебрежение смертью во имя самурайской чести, но есть и нечто варварское, невозможное для человека, какая бы сложная философия за этим ни стояла.
Можно сказать, роман Оэ иллюстрирует принцип «меча и хризантемы». Мотив деревьев и китов придает жесткому сюжету мягкую окраску. Оэ обладает тайной мастерства, искусством равновесия. Самые, казалось бы, натуралистические сцены одухотворены неподдельной болью человека, его желанием найти себя и свое место в мире. С одной стороны, безрассудная жестокость, с другой — лиризм, упоенность природой. И это не два мира, а две стороны одного и того же. То и другое, жестокость и нежность, воплотились в подростках, может быть, в несколько болезненной форме. Отщепенцы, поставившие себя вне общества, возненавидевшие его всеми фибрами своей души, готовые уничтожить все, причастное к нему, проявили такую чуткость к Дзину, ребенку Исана, на которую никто из «общества» не был способен. Исана благодарен им уже за то, что они вернули сыну инстинкт жизни. А подростки полюбили его ребенка, который умел подражать голосам птиц, слушать их самозабвенно и ко всему относиться в равной мере дружелюбно, полюбили его за то, что утратили люди из общества, — естественность, открытость. Дзин совсем был лишен того качества, которое в обществе называют умом, но имеют в виду умение облачаться в панцирь непроницаемости. Этот панцирь оберегает человека от внешних волнений, вместе с тем ограждает от того, без чего человек не может быть человеком. Панцирь лишает человека ощущения своего родства с миром, обрывает мельчайшие капилляры, которые соединяют человека с природой, не дают ему стать бесчувственным роботом, машиной. Недаром древние не уставали напоминать: человек призван быть Срединным — посредником между Небом и Землей, поддерживать равновесие в мире. Тимирязев называл растения «посредниками между небом и землей». Представьте себе, что растения перестали выполнять свою функцию, перерабатывать солнечную энергию в хлорофилл, — жизнь на земле прекратилась бы. (Значит, уничтожая растения, человек уничтожает то, чему обязан жизнью.) Но разве может быть человеку отведена меньшая доля участия в мировом становлении? Забывая о своем назначении, человек нарушает закон равновесия. Прерывается связь одного с другим, наступает Всеобщий Упадок.
Дзин был лишен этого панциря, разрывающего капилляры, лишен какой-либо оболочки, ограждающей его от внешнего мира. Не потому ли Оэ, может быть подсознательно, назвал его Дзин, по звучанию иероглифа «человечность»[3]. Древние мудрецы ставили превыше всего это изначальное свойство человеческой природы. «Человечность» дает возможность человеку поддерживать равновесие в мире благодаря общению, участию, сопереживанию. Согласно Конфуцию, жэнь — значит «не делать другому того, чего не желаешь себе». По мнению неоконфуцианца Чжу Си, которого с XVII века японцы объявили своим наставником, мир держится на человечности, человечность и долг — вселенские силы, от которых зависит порядок в космосе. Если человек утрачивает эти качества, нарушается всеобщий порядок, миру угрожает гибель.
Исана называет это «естественной структурой». Мир в целом и каждый человек в отдельности есть естественная структура, которую нельзя нарушить без того, чтобы не пострадал весь организм. Тот, кто обретает панцирь, разрушает естественную структуру. Он думает только о себе, хочет спасти только себя, но, спасая только себя, губит себя и всех, ибо все связано между собой.
Тема распада личности давно волнует Оэ. Помните монолог Мицу, антигероя романа «Футбол 1860 года» [4]. «Я сознаю, что опускаюсь физически и духовно, и уклон, по которому я качусь вниз, явно ведет меня туда, где витает нечто еще более ужасное, чем дух смерти. И сейчас я угадываю смысл того, что проявилось вначале как беспричинная усталость всех частей тела, каждая из которых, казалось, живет самостоятельно». Ценою жизни его младший брат Така «соединяет себя, разрывавшегося на части, в единое целое».