Александр Поповский
Повесть о жизни и смерти
Удивительно, до чего наш ум изощрен, до чего изобретателен, когда ему противостоят наши чувства. Как мало значат для него сердце, душа, голос интуиции и могучий дар предков — инстинкты. Что этому непрошеному наставнику, придирчивому судье, до чаяний души! Он отравит наши дни бесплодной тревогой, недобрыми воспоминаниями и водворит в сердце разлад. Не силой трезвых убеждений одерживает он свои победы, а назойливым повтором истин, последовательных и безупречных, как судебный приговор. И в радостях, и в печалях, и днем, и среди ночи будут неистово звучать внушения рассудка… Вот и сейчас они уводят меня к печальным событиям, ставшим для меня источником страданий. Напрасны мои старания не думать о них — мой суровый судья не оставляет меня в покое…
Это случилось ранней весной в безоблачный теплый день. В том году как-то сразу отступили морозы, холодное солнце потеплело, и за окном лаборатории замелькали первые вестники весны — краснолобые коноплянки и нарядные овсянки. Мне тогда было не до птиц, и сияние солнца не радовало меня. Виной этому был сотрудник моей лаборатории, мой племянник Антон Семенович Лукин. Он опять куда-то пропал и с конца прошлой недели не показывался мне на глаза. Так бывало с ним не раз: не сказав ни слова, он вдруг исчезал и так же внезапно появлялся. Ничего с ним при этом не происходило, он не болел, не бражничал с друзьями; его неожиданно назначали то в одну, то в другую комиссию, включали в делегацию либо срочно направляли в распоряжение какого-то важного лица. Мне, заведующему лабораторией, об этих назначениях не сообщали, и узнавал я о них из приказа директора института, вывешенного у дверей канцелярии. На этот раз отсутствие Лукина затянулось, и никто толком не знал, куда он девался. Директор ушел в отпуск, не отметив в приказе, куда отбыл мой сотрудник и надолго ли.
Я узнал о возвращении Лукина с утра, когда из соседней комнаты донесся его голос, звонкий и скользкий, легко взвивающийся вверх и спадающий до шипения. Твердой и вместе с тем легкой походкой он приблизился ко мне, распространяя крепкий аромат духов и густой запах табака. На нем, как всегда, был тщательно выглаженный костюм кофейного цвета, яркий галстук, завязанный широким узлом, и университетский значок в петлице.
— Доброе утро, — с беззаботной улыбкой произнес он, учтиво пригнулся и пожал мне руку. — Что нового, как живете, Федор Иванович?
Не дожидаясь ответа, он направился к шкафу, вынул накрахмаленный халат, надел его и не спеша опустился на стул.
— Где ты был эти дни? — спросил я, с неприязнью оглядывая его бочкообразную грудь, широкие плечи спортсмена и длинные руки — истинное украшение землекопа. Мне были противны его пухлые розовые щеки — так и хотелось их отхлестать, и круто срезанный подбородок — наглядное свидетельство его безграничного упрямства и своеволия. Мой вопрос почему-то вызвал у него удивление. Он высоко вскинул плечи, и на его крупном лице отразилось неподдельное изумление.
— Неужели вы не читаете приказов? Там отчетливо сказано, что я направлен с группой ветеранов войны сопровождать делегацию итальянских товарищей. Мы побывали на Украине, на Северном Кавказе и в Поволжье… Чудесные ребята, мы коротко с ними сошлись и здорово повеселились.
Я знал, что за этим последует поток хвастливых признаний о потехах и забавах, столь близких его сердцу, о сомнительных развлечениях и, конечно, о победах за биллиардным столом. Чтобы не слышать всего этого, я коротко сказал:
— Ты будешь объясняться с отделом кадров и директором. Я тебя поддерживать не стану.
Он нетерпеливо прочесал рукой свою вьющуюся шевелюру, и между пальцами выпал русый локон, повис на лбу, и в голубых глазах вспыхнул вдохновенный огонек.
Меня покоробил его взгляд, я лучше других знал истоки этого вдохновения. Некогда возникшее как невинное притворство, оно с годами освоилось и утвердилось на лице как родимое пятно.
— Вы напрасно беспокоитесь, — примирительным топом проговорил он, — директор был поставлен в известность… Все произошло внезапно, и я не успел вас предупредить…
Я не стал ему отвечать. Мне надоели его бестолковые поездки, опротивел он сам, и я дал себе слово избавиться от него. Никогда еще это желание не было так сильно. Он должен уйти из лаборатории, прежде чем случится непоправимое. Мой нелюбимый помощник должен это наконец понять.
— Ну и ребята! — отмечая улыбкой мелькнувшие в памяти воспоминания, медленно продолжал он. — С таким не пропадешь! И пить, и играть, и веселиться молодцы! Парни, одним словом, что надо!
Мне претила его вульгарная лексика, жалкий круг интересов. Я чувствовал, как нарастало во мне раздражение, и был этому рад. Еще немного, казалось, и я обрушил бы на него все, что за эти годы во мне накипело.
— Особенно развеселил меня артист из Милана, — лукаво посмеиваясь и прикрывая один глаз от удовольствия, вспоминал он. — Начнет рассказывать о своей подружке, такое нагородит, так скопирует ее ужимки и манеры, что мы со смеху чуть не лопались… Простите, Федор Иванович, что я занимаю вас пустяками… — вдруг спохватился он. — Уж вы бы лучше остановили меня… Ведь я порой говорю лишнее… — Он встал, вплотную подошел ко мне и, виновато улыбаясь, спросил: — Ведь вы не сердитесь?
Его высокая фигура нависла надо мной, и я словно ощутил ее тяжесть. Я невольно отодвинулся, не скрывая своего отвращения. Этому человеку было глубоко безразлично, сержусь ли, не сержусь, доволен ли я им или осуждаю. Его не тревожили мои упреки, нескрываемое пренебрежение; на угрозы отвечал раскаянием и, соглашаясь для вида, неизменно поступал по-своему.
— Что же у вас здесь нового? — подмигивая младшему научному сотруднику Михаилу Леонтьевичу Бурсову, спросил он. — Без меня, надеюсь, не скучали? Сознайтесь, Федор Иванович, много ли и каких чудес натворили. Чем черт но шутит, взяли да набрели на перпетуум мобиле или на философский камень… У меня, кстати, ни гроша за душой. Хорошо бы с вашей помощью начеканить монету.
Чем больше он говорил, тем мучительней я ощущал его присутствие. Раздражение уступало место чувству презрения, не сердиться и бранить хотелось мне, а посмеяться над ним. Уничтожить насмешкой, заставить поверить в несусветную чушь, зажечь в нем нечистые чувства и любоваться его обескураженным видом. Я мысленно представлял себе глупую физиономию этого самоуверенного человека, когда он узнает, что его одурачили, поднесли к глазам сокровище, а в последнюю минуту сунули кукиш…
Думать некогда было, и я сказал первое, что пришло мне в голову:
— Мы кое-что успели в плане борьбы за долголетие.
Я не представлял еще себе, какую именно шутку сыграю с ним, но был почему-то уверен в успехе. В этой вере меня укрепила перемена, отразившаяся на его лице. Игривость сменилась серьезностью, он доверчиво опустился на стул и, не сводя с меня глаз, был готов внимательно слушать. В такие минуты его наигранная мечтательность уступала место ребяческой доверчивости, той простоте чувств, которая свидетельствовала, что не все человеческое погасло в нем.
— Я случайно набрел на этот секрет… — стараясь сохранить прежнюю строгость, не спеша проговорил я. — Рецепт найден в бумагах шведского короля, умершего в начале двенадцатого века… По свидетельству современников, — продолжал я плести чепуху, решив во что бы то ни стало обмануть этого ловкого человека, — прапрадед короля жил сто двадцать пять лет, прадед — сто двадцать три, дед — сто восемнадцать, мать — сто семь, а отец — сто двенадцать лет… Лекарство укрепляет слабеющие силы, излечивает всякого рода болезни, особенно хронические головные боли.
Упоминание о целебном действии лекарства имело целью разжечь интерес моего помощника, страдающего частыми головными болями.
Я долго и страстно упивался своей ложью, рисовал перспективы, стоящие на грани фантазии. Захваченный моими измышлениями, он едва успевал выражать свое восхищение, как всегда, однообразное и лишенное малейшего признака истинных чувств.
— И мы это лекарство можем изготовить? Надеюсь, не секрет, из чего оно состоит? — спросил он с усмешкой.
Я назвал травы, которые первыми пришли мне на память: горицвет, наперстянка и ландыш. Других не упомянул, хоть и намекнул, что число их значительно больше. Антон ждал дальнейших объяснений, а я молчал.
— И еще какие травы? Или мне нельзя этого знать? — с притворной улыбкой спросил он.
Я не спешил его разуверить. Я знал, что молчание порой становится испытанием, и был непрочь его муки продлить.
— Было бы лучше, — с многозначительным видом ответил я, — чтобы состав был известен мне одному… По крайней мере, некоторое время…