В первый же день приезда его потянуло на места детских игр. Он помнит, они всегда играли за гуменниками. Там была огромная ямина, в которой прятались целые полки солдат-ребятишек. Но когда он теперь подошел к этой ямине, то был весьма удивлен: ямина уже не представлялась такой огромной, наоборот, она была очень мала, настолько мала, что Сергей перепрыгнул ее. От этого почему-то стало грустно. А несколько дней тому назад он видел, как мужики шли в луга. Было их человек четыреста, и у каждого за плечом блестела, переливаясь на солнце, коса. Шли они на заре, через долину – парами, гуськом, молчаливые и сосредоточенные. Сергею даже показалось, что издали доносится звон кос, такой – с завыванием, с хрустом, – какой бывает, когда идешь к лесу по пересушенной траве. Да, это была замечательная картина, и она, наверное, осталась бы навсегда в памяти Сергея, как начало трудового дня, если бы потом он не узнал, что лугов было всего шесть гектаров, что мужики полдня делили эти луга, ругались, чуть не подрались, а к вечеру каждый привез к себе во двор вязанку сена… и тогда красочность этого шествия утерялась, появилась горечь, досада и желание как можно скорее уничтожить косы.
И когда Сергей эту свою мысль кое-кому высказал, про него сказали:
– Видно, Никита Гурьянов прав: не в себе парень. Уничтожить косы велит. А тогда чем траву-то? Зубами, что ль?
А совсем недавно он попал на дележ земли. И тут особенно поразила его бессмысленность подобного акта. Земля, когда-то пропиваемая стариками, под названием «Винная поляна», размером около сорока гектаров, из года в год засевалась рожью. В былые времена она считалась лучшей землей, а теперь покрылась солончаками и кустарником. Мужики разбили ее на два поля – яровое и озимое, в каждом поле отвели паек на едока в четырех местах и ныне делили эту землю только потому, что у опушки имелся недавно раскорчеванный Захаром Катаевым клочок, или, как по-местному называли, – ланок. За этим ланком и гнались все: каждый желал, чтобы его доля выпала на этот ланок, и у каждого дрожали руки, когда вынимали жребий. Ланок достался группе Гурьяновых, и мужики, хмуро поглядывая на то, как Никита кинулся делить ланок уже между своими, сгрудились около Сергея, ругая частые переделы.
– Действительно, – согласился со всеми Никита Гурьянов. – На кой пес мы передел каждый год производим. Закон бы такой издать: не смей, мол, мужик, делиться, бросай эту хреновину. Две бабы родят, мы опять – передел.
– Такой закон есть, – ответил Сергей, понимая, что Никиту беспокоят не частые переделы, он просто боится, как бы в следующем году мужики снова не поделили Винную поляну, тогда ланок может не достаться Никите.
– Есть такой закон? А мы и не знали. Вот с сегодняшнего дня твердо и ввести его. Мужики! А-а-а! – выкрикнул Никита.
– Бес хитрющий, – тихо проговорил Захар Катаев и отошел в сторонку.
Да вот еще – Захар Катаев. Умный мужик? Да, очень умный. Но ведь он весь иссох. Он года три тому назад купил у прогоревшего торгаша каменный дом на четырнадцать окон, крытый черепицей, но без кладовок и конюшен. О, Захар не может жить без кладовок и конюшен. Он построил кладовки, сараи. Черепицу с крыши дома перекинул на сараи, а дом покрыл белой жестью. Захар совсем стал хозяин. Но у него маленькая беда: черепицы не хватило на сараи, остался угол, покрытый соломой, – и это жжет Захара.
– Как чирий на пупе, у меня этот угол, – жаловался он Сергею. – Выдавить его, а силенки-то и нет: присосался я ко всему, как пиявка. И понимаю вот, а силенки-то и нет.
И он сохнет: никак не натянет черепицы на угол. Что-то лопнуло в его хозяйстве, что-то остановилось: хозяйство поедает само себя. И у Захара совсем затерялся нос в курчавой бороде, торчат только толстые, как пышки, добрые губы.
Но зачем это все ему? Этот дом с большими комнатами, где только мухи жужжат, кладовки, в которых по стенам висит рухлядь – поломанный хомут, ржавая проволока, веревки, дуга, подобранная им во время разлива на берегу Алая; пустые, горбатые, купленные им с торгов сундуки, облепленные изнутри бумажками от конфет, от чая. Зачем все это ему? Ведь сыновей он уже отделил – оставил в старом доме, а в новый перешел сам, с женой и дедушкой Катаем. Ведь ему надо жить. Жить так, чтобы радоваться, а у него один только раз была радость, когда он подобрал чужую дугу на берегу Алая, – а потом приобрел дом, рысака, и хозяйство заело его, заставило ползать на четвереньках да оглядываться, как бы кто колом не долбанул по хребту.
Но Захар еще силен, он еще канителится. А вон дедушка Пахом Пчелкин. Он совсем недалеко от Винной поляны допахивает свой загон. Он, одинокий, длинной палкой бьет по сухим ребрам лошадь. Она, сгорбленная, мучительно тянет соху, а за ней шлепает лаптишками Пахом и беспрерывно матерится.
К вечеру он впряг лошадь в телегу и долго в раздумье стоял перед сохой. Соху надо было положить на телегу, а у деда нет сил.
– Эх, все равно, класть надо, – проговорил, рванулся и вскинул сошонку.
Сергею показалось, что дед сейчас же развалится, как надтреснутый глиняный горшок от удара палкой. А дед не развалился – сел в телегу и, свеся ноги в разбитых лаптишках, поехал в Широкое. Только в глазах у деда туманилась грусть, непомерная усталость… и желание отдохнуть, поваляться бы где-нибудь на припеке. Ведь он уже стар, семьдесят восемь ему. Да, семьдесят восемь, вот сколько. Все его сверстники давно уже истлели, а он вот… отдохнуть бы… с внучатами пошалить, поворчать бы на них – так, любя.
– Страшная доля то, – сказал Захар, глядя на деда Пахома. – У него, Сергей Степаныч, два сына. Один отделился. Теперь на отца и не глядит, другого Карасюк прикончил. Вот остался дед один, со снохой-вдовой… И тянет. Ничего не поделаешь: упади – замнут. Вот и тяни до последнего духа, а потом ползи сам на могилки и зарывайся.
Да. Жутко.
Но это все старшее поколение. А что с теми – со сверстниками Сергея? И он вспомнил, что у него в детстве был друг, вихрастый паренек Епиха Чанцев. Епиху тогда дразнили «Тигр-волк» за то, что во время одной игры, выбирая названия, он сказал: «Я буду тигр-волком».
– Вот к нему-то и надо сходить, – решил Сергей.
– Не ходи, – отсоветовал ему отец.
– Почему?
– Да так просто…
Но Сергей не послушался, пошел. Оказалось, что Епиха уже не живет в Кривой улице, а на Бурдяшке – место, куда перекочевывали те, кто «не всегда ел свой пирог». Входя в маленькую избенку Епихи, Сергей стукнулся о верхний косяк двери и попятился.
Прямо у печки возилась бабушка. На ее тощем теле колыхалась домотканная пестрая рубаха. Выставив в стороны локотки, бабушка укладывала на деревянной 'обгорелой лопате девчушку.
– Бабушка. Что это вы делаете? – спросил Сергей, видя, как бабушка лопатку с девчушкой сунула в жарко натопленную печь, где еще тлели угли.
– Калю, милый, калю, – не поворачиваясь к нему, встряхивая локотками, ответила бабушка. – На Нюрку собачья старость напала. Вот я ее и калю, Нюрку.
Подержав Нюрку над тлеющими углями, она вынула ее, положила в люльку, пряча от Сергея ее тоненькие руки, сморщенное, как пересушенное яблоко, личико. Нюрка, похожая на маленькую старушонку, сурово посмотрела на бабушку и запищала. Бабушка, запихав ей в рот тряпицу с нажеванным хлебом, сказала:
– Татарин у нас тут был. Баил, кутенка надо убить и в его шкуру Нюрку завернуть. Завертывала я, да нет-то ничего, светыньки мои. Знамо, мать бы была жива. Разве мать бы допустила до такой казни дитю свою. А то и мать, как былинка, истлела. Доченька моя… Епих! Епишка! Слезь-ка, – неожиданно громко и повелительно крикнула она – Вон к тебе человек пришел.
Епиха, точно краб, сполз с печки. У него «окостенели» ноги. И он, ерзая, выставив их вперед, как две рогульки, подполз к Сергею, протянул ему руку в ранках и забормотал, захлебываясь:
– Узнал те я. Сразу узнал. К окну ты подошел, а я гляжу – ты. Чай, помнишь, как бывало мы с тобой у попа кур воровали? Удочками? Червячка на крючок, кура-дура цоп ево, а ты ее к себе. Она и не пикнет. А теперь вон ты какой стал. А я вот. Ноги потерял. Видишь? – и снова заерзал, сдувая со скамейки пыль, давя ладонью мокриц, приглашая Сергея присесть.
– Да что у тебя с ногами-то? – спросил Сергей, боясь присесть.
– С ногами-то? – Епиха достал кисет с табаком и закурил – с треском, жадно. – С ногами-то? Лес рубили. Плакущеву, Илье Максимовичу. Знаешь ведь его?. Ну, сосна упала, и меня по ногам. Вот, видишь, какие стали… – и сам засмеялся. – Загогульки какие, как рога. У-у-у, запыряю. Видал? – и трогая ноги, он снова подполз к Сергею.
Не зная, что сказать и как утешить Епиху и надо ли его утешать, Сергей проговорил:
– Шел бы в артель, Епиха. Милый. Ну, что ты тут?… И ребенок у тебя.
Епиха как-то весь надулся, точно паук, и, пыхнув дымом, с полной гордостью ударил ладонью по скамейке:
– Нет уж, мил друг, Сергей Степаныч, тут кака-ни-кака, а своя изба. Тут я сам сее хозяин: захотел поесть – поел, не захотел – погодил.