— За что ее наградили?
— За гречку. Гречневую-то кашу едал? Вот эта самая и есть — гречка. Она у нас самая привередливая культура. Эта культура ни холода, ни тепла не переносит. В холодное лето, — померзнет, в жаркое — от солнышка сгорит. Маялись мы с ней, сеяли ее в три срока: сперва сеяли сразу, как только снег сойдет, потом еще раз, а потом чуть не летом. И, смотря по погоде, то ранняя выживет, то поздняя. А в позапрошлом году спустили нам план на гречку в пять раз больше, чем всегда. Мы — все правление — сильно призадумались. Одна Дуська смеется. Тогда я мимо Дуськи безо всякого внимания проходил. Так, вижу, бегает туда-сюда девчонка маленькая, вот этакая, да на комсомольских собраниях стрекочет без перерыва, и больше ничего. А эта Дуська бегала-бегала и надумала такую гречку, которая солнышка не боится. Надумала она ветвистую гречку… Как бы это объяснить лучше… Знаешь дерево — тополь? Есть такая открытка под названием «Украинская ночь», на ней нарисован тополь. Так вот — нормальная гречка вроде тополя, а Дуськина, ветвистая, вроде дуба. У нее сверху листики ровно зонтик, а под этим зонтиком, в тени — зерно.
— Это что, другой сорт, что ли?
— Нет, зачем другой сорт. От тех же семян. На поле мы ее тесно сеяли, все равно как рожь там или пшеницу. Ей простору не было. А если ее посадить рядками, через полметра рядок от рядка — станет тогда она ветвистая. Такую гречку три раза сеять не надо, ее солнышко не спалит. Вот когда мы на колхозном собрании обсуждали свои: дела, Дуська встала и просит, чтобы разрешили ей сеять гречку один раз в поздний срок, и обещается собрать пятнадцать центнеров с гектара.
— Ты, конечно, поддержал ее?
— Да ты видишь тут какое дело… Я тогда про ее опыты с гречкой ничего не знал. Ну, а так, на слово, я не верю. Как только она выговорилась и села в президиуме, я встал и начал ее стыдить. Мы ориентируем народ, чтобы, сев кончить как можно раньше, а она, глядите-ка, просит, чтобы ей сеять попозже. А всем известно, что гречиху пожжет солнце, сади ее хоть через полметра, хоть через метр. Сегодня Дуська какую-то неведомую ветвистую гречку придумала, завтра шестиногую козу выдумает — а мы должны потакать?..
Смотрю — народ смеется. Тут я, дурной, начинаю еще сильнее высказываться… Я всегда, когда говорю на людях, так руку закладываю за пиджак, чтобы она у меня воздух не рубала, а тут и про руку забыл, машу направо и налево, и больше ничего. Дескать, не может быть никакой ветвистой гречихи.
Вижу — наши еще сильней смеются. Тут я понял, что-то не то. Уж не надо мной ли? Осмотрелся. Все у меня в порядке. А они все смеются. Дедушку Степана совсем завело — уже и дышать не может.
Я совсем спутался, стою, молчу, ничего не понимаю. А Дуська, оказывается, у себя на огороде для опыта посадила несколько кустиков рядками через полметра, и выросла у нее ветвистая гречка. И пока я говорил, она достала кустик своей гречки, пересаженной в горшок, и поставила за моей спиной на стол президиума. Я распинаюсь, что такой гречки быть не может, а гречка стоит, и все, кроме меня, ее видят. Так и молчу, не понимаю, с чего смеются. Наконец догадался оглянуться назад — и язык-то закусил.
А председатель колхоза у нас — такой Иван Никифорович — хохочет на всю горницу, стучит карандашом и приговаривает: «Высказывайся, Леша, высказывайся. Не обращай внимания».
Конечно, надо мне было за такие насмешки на Дуську озлиться, но уж сам не знаю, почему получилось наоборот. С того самого вечера обратил я на нее внимание… Да тебе, наверное, слушать скучно? Ведь это все сельскохозяйственная техника…
Я попросил рассказывать дальше.
— Ну ладно. Раньше видел ее каждый день, глядел, как она семеновну танцует, глядел, как бахчевод Павлушка ее на велосипеде катает, и больше ничего. А здесь вот, с того самого вечера — сбился. Конечно, первое время виду не подавал.
Стали сеять по ее способу. Я, сколько мог, помогал ей, то скажу, чтобы им получше коней выделили, то в эмтеэсе договорюсь, чтобы культивацию им провели в первую очередь. Танцовать научился. Вечером соберемся, песни играем, я с ней потанцую немного, доведу до избы, как полагается, а виду не подаю. Шут ее знает — как она догадалась, но вижу, что догадалась. Как вдвоем с ней останемся — насторожится и молчит. Неловко ей со мной. Ну, раз догадалась, так уж нечего тут. Я и сказал ей все честно, по-комсомольски. А она сказала: «Боюсь я тебя, Лешка. Больно у тебя много характеру. А я тоже, нипочем не уступлю. Не пара мы с тобой». И ушла. А в воскресенье снова Павлушка катал ее на велосипеде.
Я тогда решил — все. Раз не хочет — значит, все. На танцы ходить перестал. Сижу вечерами дома и читаю, читаю беспрерывно, а все кажется Дуська вот тут рядом сидит и в эту же книжку смотрит. Я тогда даже поглупел малость. Поверишь ли: в зеркало стал глядеться. Век не гляделся, а тут подойду к зеркалу и гляжу, гляжу, на нос погляжу, на глаза, на губы и думаю: «Да, только у тебя, Лешка, и есть, что характеру много, а больше и нет ничего». Мать, и та заметила. Спрашивает: «Что это ты, Лексей, все в зеркало глядишь? Или прыщи у тебя повыскакивали?..» Галстук в сельпо купил. Не люблю я этих галстуков — шею душат. А вот купил. Ходил к учителю за консультацией, как его, черта, привязывать. Привязал — опять в зеркало гляжу и не пойму — лучше или хуже стало. В город, помню, на комсомольский актив поехал. Сижу в полуторке — гляжу на дорогу. И как попадется кто-нибудь на велосипеде, так у меня зубы скрипят. Не мог я видеть велосипедов, и больше ничего. Вот она как меня довела.
Пришло лето. Дни стояли жаркие. Бывало, проснешься утром, распахнешь окно, высунешь руку на волю — словно в теплую воду окунешь. Гречка у Дуськи росла с каждым часом. На поле как будто кругом молоко разлито — белый цвет гречки. Даже глазам больно. Бабочки мелькают. Сердце радовалось глядеть на это поле.
Однажды я пришел туда, когда Дуська и все ее девчата пололи.
— Чего это ты каждый день к нам повадился? — спросила Дуська.
Встала она против меня, рукава засучены, в руках по кусту пырея и глядит мне на галстук и глазами усмехается. «Ишь ты, думаю, какая: один на один молчишь, робеешь, а на людях так смеешься. Ладно, сейчас я тебе я при людях покажу, зачем каждый день на поле бываю. Как будто я людей испугался». В общем сгреб я ее в охапку, да и поцеловал. Она бьется, отворачивается, да от меня и мужику не легко отбиться.
Девчата визжат, смеются, а я целую, и больше ничего. Вижу — сейчас заревет — выпустил. Стоит она красная, трепаная, косынка на спину сбилась. «Вот гляди сколько гречки стоптал, сколько вреда наделал», — сказала она. Я отвечаю, что, мол, ничего, пользы больше принес. Ведь помогал им. «Помогал! Как увидел, что гречка рекордная растет, так и начал про свою помощь звонить. А ты вспомни, что на собрании городил». Я начал было отвечать, а она и говорить не дает: «Нужна нам твоя помощь, как пятое колесо. И без твоей помощи обойдемся. А то как увидел гречку, так и начал подмазываться к чужому делу». Хотела она меня обидеть или так, сгоряча сказала, не знаю, но меня ее слова словно ударили. «Ты, говорю, смотри не заговаривайся, Дуська. А то ни разу больше не подойду». — «А я тебя и сама на свой участок не пущу. Знаю — чужими руками хочешь почет заработать?» Еще сильнее ударили меня ее слова, и, чтобы не сказать чего-нибудь дурного, я в кровь закусил губу, но поднял гребень, сунул его Дуське в руку и только тогда ушел. «Ну, все, думаю, пускай сами работают».
И в тот же день, как нарочно, хватились девчата, что пчел нехватает для опыления этой гречки. Стали ездить в колхоз «Победа», вон туда, за реку, просить, чтобы пасеку переставили на наши поля. А в «Победе» не дают! И председатель ездил, и Павлушка на своем велосипеде, и сама Дуська — не дают. Вижу — дело плохо. Председатель ругается. Дуська ревет. А мне ехать в «Победу» никак нельзя. Дуська подумает — подмазываюсь. Но на другой день решился. Взял вечером нашу полуторку и поехал в «Победу», у меня там дядя двоюродный живет, Федор Никитич, у него пасека на двенадцать ульев. Сидел я у него часов до одиннадцати, объяснял, что ему же самому будет польза. Ведь гречишный мед — самый сладкий. Дядя то соглашался, то нет. А его жена, Пелагея Степановна, вовсе не соглашалась. Наконец она ушла спать, а одного-то Федора Никитича я уговорил быстро. Погрузили мы с шофером колоды, привезли ночью, и тут же, за ночь, поставили их на гречишных полях. Я попросил шофера не говорить никому, а особенно Дуське, о том, что это я привез, и пошел в избу. Устал я тогда сильно, вошел в горницу и сразу, не раздеваясь, кинулся спать. Немного поспал, слышу — будят. Встряхнулся. В избе светло. Мамы нет. А около постели стоит Дуська и глядит на меня так, как еще никогда не глядела.
— Леша, — говорит она, — кто ульи привез?
— Не знаю, — отвечаю я и поворачиваюсь на другой бок.
— Ты только не сердись, Леша, — сказала она. — Пелагея Степановна приехала.