— Хорошо, браток, ты разыгрываешь. Но только сильно не хохочи — не советую. Мартюшов за свои слова отвечает. А то, что бросил я, завязал — так и есть. Вся деревня подтвердит. Ты спроси у любого.
— Верю, Яша, — поспешил успокоить его, но он уже разошелся, опять посмотрел на меня прокурором:
— Еще б не верил! Мартюшову все верят, уважает народишко! Ты где-нибудь запиши — то забудешь, — он улыбнулся и заворочался всем телом, как волк. Я тоже рассмеялся, желая поддержать его шутку:
— Запишу, Яша, запишу обязательно!
— Ладно, дорогой! Доверяю... — В его голосе опять было какое-то снисхождение, и это задело меня, обидело. Но он не дал мне уйти в себя.
— А теперь бы за встречу не помешало бы?.. Мы одни сидим, без свидетелей.
— Ты же завязал, Яша? — опять решил его сбить, но он вывернулся:
— А для дела-то не считается. И закусон бы не помешал. Я много не требую: один огурчик пополам, помидорка... Я не какой-нибудь Коля Зырин — я помногу в гостях не обедаю.
— Кто этот Коля?
— О чем я тебе говорил? Забывать ты начал народишко. Оторвался сильно от масс, погиб...
— Я не погиб.
— Ну ладно, слово-то вылетело... — И вдруг он засмеялся громко, раскатисто. Даже вспотел и достал платок. И пока смеялся, все смотрел на меня с укором, почти презрением — кто, мол, это сидит перед ним? — Неуж забыл Колю-плотника? В конце деревни-то? Дом большой еще, с палисадом...
— Знаю, помню Николая Ивановича. Ему, поди, семьдесят стукнуло, а ты его Колей...
— Опять нотация, дорогой? Про запас бы оставил. В твоей школе потребуется, — он рассмеялся, скривил лицо. — Я Зырина знаю как дважды два. Деловой старичонко. Только отвернись — и заглотит.
— Он не щука.
— А ты не защищай, не защищай. Я его не ругаю, может, даже завидую.
— Почему? — мне опять стало одиноко, тяжесть навалилась какая-то беспросветная. Как будто шел я по сырой осенней дороге, и сверху дождь, сбоку дождь, и одежда вся вымокла. И нет конца этой слякоти, и ноги еле шагают. «А еще час тому назад я дышал во всю грудь. И солнце было, и музыка, и было хорошо, хорошо... А он пришел — все отнял...»
— Почему, говоришь, браток?! А мне тетка моя рассказывала. Ты знаешь ее?
— Знаю, Яша, давай...
— А ты послушай — полезно. Старички тоже умеют жить. Попросила она его крышу для баньки да пазы забить планками, а то воробьи весь мох повытаскивали. Показала ему фронт работ. Он для виду повздыхал да покашлял, а потом заломил сто рублей, и чтоб еда, мол, хозяйская. Тетка-дура согласилась. А потом Зырин ее довел. Ты слушаешь меня, браток, не заснул?
— Слушаю, — ответил я вялым, разбитым голосом. Его слова доходили уже приглушенно, как будто сквозь вату. На меня напала хандра. А может, это все та же усталость: чему быть, того не миновать. Если надо этому Яше меня мучить и допекать — пусть мучит и допекает. Я уже стал примиряться, успокаиваться, все во мне засыпало и укладывалось в какой-то теплый уютный комочек. И в таком состоянии я б, наверное, оставался долго, но Яша пошел на приступ. Голос у него окреп и звенел, как струна:
— Я тебе, Федорович, зевать не позволю! Сам же к Зырину поимел интерес — так будь человеком!
— Я слушаю, продолжай.
— А мне что продолжать — это Зырин продолжил. Посадит его тетка за стол, а старичонко командует: горшок мяса подай и даже не разговаривай. И чтоб полный был, до краев. И сметану подай, и блинов на субботу постряпай, и рюмочку выстави. А за первой рюмочкой — и вторая. Таким обжорой заделался. Сто рублей-то ему мало за крышу, так он натурой решил. На-ту-рой! А кто осудит его? Ты осудишь? Вот-вот. Пока тетка моя разбиралася — он у ней на двести рублей выпил да съел. Да сотня чистыми! А что, браток, не согласен? А я вот буду согласен — материальная заинтересованность. Шаг ступил — оплати. Так что все у Зырина по закону. Топором не удалось деньгу выбрать — так животом добрал. Ох, молодец! — Яша захохотал на весь дом. Лицо его сразу покраснело, а вместо глаз остались узкие щелки: один только разрез и никакого зрачка. — Ты что, браток, набутусился? Все сидишь да воротишь лицо?
Он прав, мне не хотелось смотреть на него. Хандра проходила, но вместо нее подступала злость. Я злился на себя, и на Яшу, и на хитрого Николая Ивановича, которого никогда не любил. И еле сдерживался, потому что он опять стал хвалить Зырина:
— Вот кто будут настоящие хозяева! Не упустит свое человек!
— Кроты это, а не хозяева!
— А ты не завидуй. Полагаю — завидуешь. И тебя уважать начнут, но не все сразу. Признает народишко. Я вот к тебе с уважением...
— Благодарю, Яша! Не знал... — Я рассмеялся, но он не заметил иронии. Глаза его подобрели, и все тело как-то на глазах размякло и растеклось.
— Значит, в холодильнике твоем пусто? Нехорошо! Но я сам тебя угощаю! Мартюшов Яша всегда с запасом... — Он запустил руку в свой бездонный портфель и достал бутылку коньяку и несколько шоколадных плиток. Шоколад бросил на стол широким хозяйским жестом.
— Давай, дорогой, за встречу? А потом другие начнем разговоры.
— Не могу, Яша. Мне еще надо работать!
— Кого?
— Статью надо писать! За ночь надо, — солгал я, но это почему-то сразу подействовало. В его глазах я прочел уважение.
— Статью — это хорошо! Это мы понимаем! Но я бутылку не убираю. С ней будет повеселей.
— Повеселей, — ответил я машинально и отодвинулся от него. Он увидел в этом вызов и сразу напал:
— Я не заразной, браток! Чего шарахаешься, как от тифозного?
— Не сердись, Яша. Я просто задумался.
— Кого думать — и так все ясно. Я к тебе с уважением, и ты выдерживай тон. — Он захихикал и посмотрел на бутылку.
— Пробуй шоколад-то, писатель! Жены нет у тебя — кто позаботится... — И, опять хихикая, скривил лицо. — Я бы на твоем месте хорошо развернулся. Комната отдельная, никто не мешает. Я бы таку себе выбрал бабенку... Ну, а ты как?
— Подумаю, Яша, подумаю... — Я уже еле сдерживался, чтобы не нагрубить.
— Кого думать — читай давай! Я тебе все газеты собрал, а ты нос воротишь, зазнался. Эх ты, землячок... Напустить бы на тебя Колю Зырина — живо бы обучил что и как. А мы сидим, время теряем.
— Ладно, Яша. Где твоя газета? — Спросил, чтоб от него отвязаться. Но подумалось обреченно — так от него не отделаешься. Надо молчать и терпеть.
Статья называлась «В земле — наши корни». Заголовок набран высоким шрифтом — герольдом, и все слова в статье такие же высокие, гордые: «В колхозе имени Пушкина — горячие дни. И всюду тон задают молодые. По ним равняются, сверяют задания. И зерно течет непрерывным потоком. А как же иначе! Возьмем только Якова Мартюшова. В последние годы он освоил массу профессий: он и скотник, и шофер, и комбайнер. Золотые руки у парня! Вот сейчас он до винтика изучил свой комбайн «СК» и проникся к нему уважением. Парень знает: все на нынешней страде решают машины. Потому, наверное, комбайн Мартюшова побил все рекорды. И еще одно событие покоряет в судьбе этого человека. Нынешней весной он стал преподавателем в Сосновской бригаде колхоза. Мартюшов Яша стал отвечать за подготовку молодой смены механизаторов. И справляется, надо сказать, хорошо.
Среда и суббота отданы для занятий.
Двадцать человек садятся за парты, а он смотрит в эти молодые серьезные лица, слушает нескладные пока что ответы и думает: «Есть догадливые ребята! С такими не пропадешь!»
Так было еще недавно, а теперь эти ребята — на правом фланге. По их просьбе недавно по областному радио прозвучала хорошая песня. Что за песня? — спросите вы. Называется она «В земле — наши корни». Так и есть — в земле и нигде иначе!»
Я отодвинул статью, закурил. И опять Яша предупредительно зажег мне спичку. Глаза у него прямо горели. Он напоминал теперь бегуна перед стартом — сейчас выстрел-хлопок, и он рванется вперед, подомнет грудью воздух, помчится, и никакая сила не остановит.
— Ну как, Федорович? Здорово он меня расписал, прямо до костей пробирает!
Яша ликовал, играл своим галстуком, усмехался. И сразу появилась в нем небрежность, которая приходит от сознания своей силы, значения да так и остается потом с человеком. И вдруг он как бы от меня отстранился, задумался, затем встал в полный рост и стул отодвинул. Глаза смотрели теперь вниз, словно что-то там потеряли. Так прошла минута, другая — и вот Яша заговорил:
— Успехи ко мне пришли не сразу. Нет, землячок, не сразу... — Последние слова он произнес таинственно, сокровенно и вспыхнул лицом. А я мучился — пианино за стеной молчало. И сразу же надоела комната, захотелось куда-то уйти. И снова злился на Яшу, и все раздражало: и его рыжий затылок, и дыхание, густое, как у всех толстяков, даже белые, сырые ресницы его тоже злили и что-то напоминали. Хотелось на улицу, на свежий вечерний воздух, но Яшин голос стал вдруг громким и властным:
— Слушай меня и запоминай! Буду говорить, а ты слушай! Фотоаппарат, полагаю, есть?
— А зачем?
— Какой ты, браток, недогадливый.