— Пиво-то разрешается.
— Разрешается волков стрелять.
— При чем тут волки, — я и еще что-то хотел добавить и возразить ему, но он смотрел так пронзительно, что я глаза опустил и смешался.
«А какой был добрый, податливый. Бывало, хоть в телегу запрягай, хоть на спину садись к нему. Повезет и не спросит...» — рассказывал про него я кому-то чужому и незнакомому, а сам Яша глядел опять прямо и осуждающе, и у меня замирало дыхание. Потом лицо его просветлело, будто умылось, и та морщинка, устало-скорбная, пропала со лба.
— Я и курить бросил, Федорович. Второй год, как откинуло. И тебе не советую. Нет. — А я видел уже, что он хвастается, ну и пусть, пусть, не жалко мне, подумал я с облегчением. Ведь такой он — хвастливый, взволнованный — был и ближе, и роднее, да и прежний Яша в чем-то угадывался, и я решил его похвалить:
— Молодец ты, есть выдержка! А я бросаю, бросаю, опять начинаю. Так уже сотню раз...
— А ты сто первый попробуй — получится! И все бы тебя одобрили. Куренье — яд, привычка — зло. А если бросишь — повезло! А если нет — лети в кювет! Так оно, земляк, получается, — он глядел уже победителем. И я опять похвалил:
— Хорошие стихи! Не твои?
— А то чьи? Написал в стенгазету. Каждый раз заставляют...
— И пишешь?
— Бывает, — он замолчал, стал разглядывать ногти. В молчанье этом стояла гордость, и он опять ждал каких-то слов от меня. Может быть, похвалы. Потом начал поправлять галстук.
— Тебе жарко в пиджаке-то? Сними, — я его пожалел, но ему не понравилось.
— Ты меня не раздевай, землячок! Я хочу при параде...
— А зачем? Я в рубашке, и то жарковато...
— Одно — ты, а то — я! — Он сказал эти слова со значением и вздохнул тяжело. Нижняя губа опять отошла, и подбородок набычился, и эта строгость, надменность меня забавляли. И я еле сдерживался, но помалкивал. Хотя так и подмывало пошутить, посмеяться. Бывает: смотришь на человека, как он кричит, разоряется, как руки высоко поднимает, а тебе не страшно совсем, только чудно, а он еще больше кричит. Но ты смотришь спокойно и рассудительно, как брови у него плотно сдвинуты, как горят глаза в слепом напряжении, как пальцы сходятся в кулаки. А тебе не страшно, не горько, наоборот, даже весело, потому что знаешь: человек этот добрый, открытая душа. Пройдет час, и он успокоится, а все слова теперь, жесты — мгла и туман. Так и Яша. Сидит строгий, нахохленный, а я вот не боюсь. Даже мысли со мной хорошие... И пришло неожиданно: как пять лет назад нагрянул я к матери, в свое родное село. Посидели, поговорили, потом собрался я купаться. И только вышел на берег, как увидел смешную фигурку рыбака. В руках у него была удочка, которая то взлетала, то опускалась. А сам он был подсадистый, кругленький, как гриб-подберезовик. На лоб надвинута шляпа. Я подошел ближе, не вытерпел — и сразу признал то лицо. Оно было круглое, белокожее, без определенного выражения. Загар, видно, не приставал, а может, шляпа спасала от солнца, иначе зачем бы она в такую жару.
— Здорово, Яша! Давно не виделись.
Но он даже не повернулся, и на лице ничего не пошевелилось, не дрогнуло.
— Здорово, что ли?
Опять молчание. Я обиделся и сам замолчал. Рядом с Яшей сидел мальчик лет трех-четырех. Он был такой же молчаливый, серьезный, с протяжной худенькой шейкой, которая поднималась над грязной желтенькой маечкой. И от этой худобы, от серьезности, от старой изношенной маечки он казался тоскливым, болезненным и вызывал к себе жалость. У ног мальчика было воткнуто удилище, но смотрел он куда-то вбок, вдоль воды. То ли заметил там стрекозку, то ли задумалась душа над мальками, которые резвились у самой поверхности воды, то ли просто оцепенела. У воды так бывает, не объяснить... Вдруг старший рыболов вскинул удочку, засмеялся. На крючке трепыхалась рыбка, но мальчик даже не шевельнулся. «Надо ж так, вот дает пацан!» — подумал я с восхищением и закашлял громко, призывая к себе. Но никто не обернулся. А рыболов-старший снял рыбку, подул ей в рот и бросил обратно:
— Не та попала, — сказал он потихоньку, но я услышал.
— Прокидаешься, а на уху-то? — спросил я громким, веселым голосом, но он не ответил. Тогда я присел на корточки и стал наблюдать. И вот опять Яша рыбку подбросил, и маленький красноперый окунек забился на песке и затих. Окунек лежал удивленный, растерянный, он только жадно открывал жабры и не стремился к воде. Уже другая рыбка мелькнула в воздухе и ударилась о песок. Яша сиял, улыбался. Второй окунек лежал так же смирно, не двигался...
— Они что, померли? — спросил я, желая разговорить его, раскачать.
— Кто умер?
— Да рыба-то.
— Не знаю...
— Жарко, Яша... Давай купаться!
— Вспугнем рыбу, не буду я... — Эта вялость его, покорность передавались и мальчику.
— Как сына-то величают?
— Да Сашка...
И пока я сидел рядом с ними, этот Сашка не сказал ни слова. Правда, несколько раз посмотрел на меня, потом снова глаза уводил подальше. Там, на желтенькой камышинке, все билась, пыталась взлететь стрекозка. Да так и не могла поднять себя, видно, крылья подмокли. И сам Яша походил на эту стрекозку. Он то взмахивал удилищем — и тогда оживлялся, то опять потухал надолго, если поплавок замирал. Иногда мне казалось, что возле меня совсем пусто, — так они оба прилежно молчали, не шевелились...
И вдруг меня отвлек голос... Я повернул голову и точно очнулся от сна. Я стоял не на берегу, а в своей собственной комнате, и у меня что-то спрашивал Яша. Я улыбнулся, провел по глазам ладонью — интересно, что со мной было-то...
— Не понимаю, Федорович! То ли ты спишь, то ли оглох?
— Прости, Яша, я размечтался...
— Ну вот, а я давно дожидаюсь, — он уже отмяк, глаза были добрые. И у меня отлегло от сердца, стали уходить воспоминания.
— Как, Яша, нынче с рыбалкой? Окуньки попадают?
— Пустяками не занимаюсь! — Он ответил зло, с раздражением, видно, я затронул что-то больное. Но эта злость была ненадолго. Вскоре он опять подобрел — глаза разглядывали пишущую машинку.
— Сам печатаешь?
— Нет, нанимаю... Сам, конечно!.. — Я похвастал, не удержался — на все пойдешь ради старых друзей. Да и машинку свою я любил как родного, близкого человека, а может, и больше. И у Яши глаза тоже заблестели, он оживился, поднялся со стула и мерил теперь комнату большими шагами.
— По скольку в день лупишь?
— Чего?
— Статей-то! — уточнил Яша и стал смотреть изучающим взглядом. А я смеялся, душа ликовала: «Нет, ты, Яша, неисправим. Но куда же ты клонишь?..»
И я похвастался снова, чтобы его поддразнить:
— Каждый день по статье! Вот так, Яша, надо уметь... Да в школе такая работа!
Но он почему-то сник, погрустнел. Опять сел на стул и стал внимательно смотреть на машинку. То ли приценивался, то ли любовался. И сказал тихо, чуть слышно:
— Худо работаем, Федорович! Я бы тебе премию на праздник не выписал. Надо норму вдвое, втрое — тогда еще можно жить... Ну, а как у других?
— У других-то? За неделю — статья, только одна статья. — Опять я придумал и даже не рассмеялся, но очень уж хотелось его подразнить да заодно и выпытать понемножку — чего он хочет, зачем разыскал меня?
— А если машинка сломается? — спросил он тихим сдавленным голосом, и опять покраснело, набрякло лицо. Он страдал, волновался, а почему страдал — я не знал и терялся в догадках. Да и зачем ему эта машинка?
— Она и сейчас, Яша, поломана. Буква «о» отвалилась, заедает каретка. Но у меня есть мастер...
— Мастер-то — мастер, — повторил Яша и покачал головой. Щеки у него стали напряженные. Он притаился, как для прыжка. — Значит, ты теперь на простое?
— Почему? Я в школе работаю.
— Да зачем твоя школа?.. Значит, в эти дни ты не пишешь? — И Яша высоко поднял голову и весь обратился в слух.
— Пишу, пишу обязательно! Я уж так в это дело втянулся — даже во сне лезут строчки, как мураши. Погибаю, Яша, спасай меня от писательства. Увези на рыбалку! — Я засмеялся и распахнул обе створки окна. Последние лучи солнца выглядывали из-за крыш. На улице было тихо, свежо, как в деревне. Я вздохнул глубоко и зажмурился — хотелось встать ногами на подоконник и полететь.
— Постой, Федорович, не договорили. Тебе люди-то платят?
— Какие люди?
— Ну, которые в статьях у тебя?
— А за что?! — Я поразился, и все мое настроение пропало. «Может, он уже сумасшедший? Я не знаю, не ведаю, а он уже... Нет, не похоже».
— За что, за что... — заворчал Яша, и губа его еще сильнее оттопырилась. — За то, Федорович, что ты жизнь у него устраиваешь, возвышаешь человека. Жил-жил простой конь да коняга и вдруг — орловского рысака из тебя!.. Хорошо! Тут не только деньги отдашь, тут родную мать позабудешь. Лишь бы пропечатали да возвысили. Так оно, землячок! Слава нынче дороже денег... — Он опять разволновался, покраснело еще больше лицо, и выступил пот.
— Нет, Яша, никто мне не платит. Это мое увлечение, а в газете я — рабкор...
— Кто, кто? Да ты не скажешь, не выдашь. Секрет фирмы, аха? А я с горем к тебе, с большим горем. Ты уж послушай, не прогоняй...